Главная / Публикации / Р. Эсколье. «Матисс»
«Мои откровения»
Сожалея о золотом веке Фра Анджелико, Матисс сказал однажды своему верному другу Жану Пюи: «Мне хотелось бы жить подобно монаху в келье, лишь бы только было чем писать без забот и беспокойства».
«Всю свою жизнь я испытывал на себе влияние мнения, которое было общепринятым, когда я начинал: тогда одобрялось лишь отражение наблюдений, сделанных с натуры, а все, что шло от воображения или воспоминаний, называлось "фокусничаньем", считалось недостойным пластического произведения. Мэтры Академии говорили своим ученикам: "Слепо копируйте натуру".
На протяжении всей своей жизни я выступал против такой установки, которой не мог подчиниться, и следствием этой борьбы были различные повороты на моем пути, на протяжении которого я искал возможности выражения за пределами буквального копирования, например в дивизионизме и фовизме.
Этот бунт заставил меня заняться изучением каждого конструктивного элемента в отдельности: рисунка, цвета, валеров, композиции. Я стремился постичь, каким образом эти элементы могут вступить в синтез так, чтобы наличие остальных элементов не уменьшало выразительности каждого из них, каким образом, соединяя эти элементы, выявить присущие им свойства и сохранить чистоту средств. Каждое поколение художников смотрит по-разному на созданное предыдущим поколением. Картины импрессионистов, построенные на чистых цветах, заставили следующее поколение увидеть, что эти цвета, которые можно применять для изображения предметов или явлений природы, сами по себе, независимо от этих предметов, воздействуют на чувства зрителей. Более того, простой цвет может воздействовать на чувство тем сильнее, чем он проще. Например, синий, когда ему аккомпанирует сияние дополнительных цветов, действует, как энергичный удар гонга. То же самое можно сказать о красном и желтом, и художник должен уметь при необходимости использовать это.
В капелле моей главной задачей было установить равновесие между светящейся цветовой плоскостью и белой стеной, покрытой черным рисунком.
Эта капелла является для меня завершением труда всей жизни, венцом огромных, искренних и трудных усилий. Не я выбрал себе эту работу, а судьба избрала меня для нее в конце моего пути, по которому я и дальше пойду в моих поисках. Капелла позволяет мне закрепить найденные мною принципы.
Я предчувствую, что эта работа не будет бесполезной и что она может остаться выражением определенной эпохи в искусстве, быть может, уже изжитой, во что я, впрочем, не верю. Это невозможно знать сегодня, до того, как возникнут новые движения.
Заблуждения, которые, может быть, есть в этом выражении человеческого чувства, отпадут сами собой, но останется живая частица, способная соединить прошлое с будущим пластической традиции. Мне хотелось, чтобы эта частица — я называю ее "Мои откровения" — была выражена с достаточной силой, стала плодотворной и вернулась к своему источнику.
Анри Матисс».1
В восемьдесят лет к нему вернулась жизнь, и, несмотря на страдания, неотвратимые при его болезни, Матисс не переставал утверждать, что благодаря работе — нескончаемой работе, — а также благодаря превосходному климату Ниццы, который был всегда благотворен для него, он познал наконец радость жизни.
В начале 1952 года, 15 января, около шести часов вечера я позвонил у двери Анри Матисса на третьем этаже «Режины». Когда я входил, от Матисса вышел врач. Он только что измерил художнику кровяное давление и, казалось, был в превосходном настроении. Все шло наилучшим образом.
Один из внуков мастера, Поль Матисс, высокий темноволосый юноша, удивительно изящный, проводил меня в комнату, всю увешанную огромными рисунками. Анри Матисс, одетый в широкую пижаму из очень светлой ангорской шерсти (цвета «волос королевы»), сидел в кресле рядом со своей подвижной и остроумной внучкой Жаклин — Джекки. Восьмидесятилетнему художнику едва можно было дать шестьдесят, настолько он был крепок и красив, высокая фигура его была по-прежнему пряма, а на его лице — лице Юпитера — ни единой морщины.
— Сегодня утром, — сказал он, — я совершил большую прогулку на солнце.
Поскольку мы говорили о Капелле четок и обо всем том, что представляет из себя этот великолепный дар, мне вспомнилось одно недавно услышанное и неприятно поразившее меня высказывание: «Матисс никогда никому ничего не дает», — сказал мне один человек, относящий себя к его друзьям. Это стало ходячей фразой о нем в Ницце.
Будучи всегда с ним откровенным, но не без должной почтительности, я хотел посмотреть, как Матисс, в то время слышавший столько льстивых и угодливых речей (никому уже не приходило в голову писать на стенах Ниццы то, что можно было прочесть примерно в 1908 году на Монпарнасе: «Матисс — сифилитик! Матисс спятил!»), прореагирует на это злое высказывание, если я ему его передам, не открывая, разумеется, имени злопыхателя.
Однако, чтобы смягчить удар, я сразу же поставил его в известность о моем ответе:
— Я лично знаю, что Анри Матисс весьма щедр. Доказательство?.. Матисс дал мне в 1936 году для города Парижа и Пти Пале великолепного Сезанна — «Трех купальщиц», которого он отказался уступить в 1933 году Барнсу за сто пятьдесят миллионов тогдашних франков.
По всей вероятности, это воспоминание развеселило олимпийца с голубыми глазами под выпуклыми стеклами очков.
— Да, я люблю давать... Я дал полотна Альберу Андре для его музея в Баньоле; я собираюсь много дать Като... Только я люблю давать, имея для этого достаточные основания.
Матисс ведет меня в большую мастерскую, откуда выходит очень молодая темноволосая девушка, натурщица, которую я уже мельком видел в 1950 году, Паула, только что накинувшая на гибкое и грациозное обнаженное тело черную блузу.
Новый проект витража... По-прежнему декупажи... Здесь господствуют два холодных тона, зеленый и синий, которые будут согреты солнечным светом. Витражу сопутствуют эскизы, выполненные кистью: стволы деревьев с листьями, смутно напоминающие ренессансные феррарские гобелены с изображением дриад.
— Какие красивые деревья! — сказал я не без умысла.
Голубые глаза художника лукаво заблестели.
— А, да! Я был в Лондоне, когда на банкете Королевской Академии Уинстон Черчилль, которым мы с вами восхищаемся как военачальником и как крупным политиком, но совсем не как художником,2 решил выступить, как некогда против махдистов и буров,3 на этот раз против Матисса и Пикассо, чтобы поддержать президента Академии сэра Альфреда Мамингса, заявившего: «Матисс и Пикассо неспособны написать дерево, похожее на дерево».
— В сущности, — говорит мой собеседник все более лукаво, — сэр Альфред прав... и Матисс не виноват... Если хочется, чтобы дерево походило на дерево, то лучше обратиться к фотографу. У художника иная цель. Для меня дело только в том, чтобы выразить чувства, вызываемые у меня созерцанием дерева...
Бедный сэр Альфред Мамингс, ничего не знавший не только о превосходных эскизах, сделанных Матиссом с «веток и листьев», но и особенно о том, что говорил он о деревьях Арагону.
В мастерской тоже большое, рисованное кистью панно — тело лежащей навзничь женщины. Роскошный подготовительный этюд, сделанный с Лидии для «Леды», которую художник бесконечно стилизовал, подтверждая лишний раз свою основную доктрину, отнюдь не противоречащую его поискам, относящимся к дереву!
«Основа моего творчества заключается скорее во внимательном и уважительном наблюдении Природы и в чувствах, вызываемых ею во мне, чем в некой виртуозности, которая приобретается почти всегда честным и постоянным трудом».
В тот вечер художник полон радости. Когда я ему сообщаю, что его друг Андре Рувейр только что отдал в Музей в Ниме портрет, написанный им, Матиссом, с Леото, он, кажется, в восторге...
Рувейр, Леото, Аполлинер, чей портрет (по памяти) он только что сделал по просьбе Рувейра, — все это возвращает наш разговор к Парижу. Каким бы светским человеком ни был при желании Матисс, он не терпел завсегдатаев салонов.
— Ах, не говорите мне об этих профессиональных болтунах, которые ничего не знают и обо всем столь авторитетно высказываются.
— В провинции, — добавляю я, — все гораздо серьезней. Сам я парижанин по рождению и воспитанию, но давно уже понял это.
— Конечно! — соглашается Матисс. — Но Ницца — не провинция... Это проходной двор.
— Проходной двор, где вы сегодня — главное божество!
— О, не будем преувеличивать! Действительно, у мэра Жана Медсена большие планы... Это выдающийся человек, но я неуверен, что к его голосу прислушаются. Мне присвоили звание почетного гражданина города Ниццы, муниципалитет пригласил организовать большую выставку моих произведении, но мне так и не удалось получить ни клочка ткани, ни афиши с объявлением об этой экспозиции, на которую я положил большие усилия.
Впрочем, ни капли горечи. Всего лишь насмешливая улыбка того мальчишки-мазилы у Моро, который живет в великолепном человеке на вершине славы. В художнике, которого Арагон не задумываясь сравнивает с автором «Отверженных», всегда было что-то от Гавроша.
Уходя от Матисса, уносишь бодрящее чувство средиземноморской ясности, упорной верности молодости и счастью. Он никогда не перестает работать. Если в 1954 году у него часто бывали приступы тяжких страданий, вызывавшихся астмой или грудной жабой, то, как только наступала передышка, он героически снова брался за работу. Это были витражи для Крепье-ле-Пап, скромного городка в лионском округе, а также керамика для виллы, находящейся сейчас во владении Пьера Матисса в Сен-Жак-Кап-Ферра.4
Керамика, как и скульптура, всегда увлекала этого волшебника цвета, и Анри Матисс посвятил ей, на восемьдесят пятом году своей жизни, очень много сил. Для большой декоративной композиции размером четыре метра на три — Аполлон, окруженный цветочным орнаментом, где желтая неаполитанская согревает синие, белые и зеленые тона, — художник, между мучающими его кризами, нарисовал и расписал каждое из шестнадцати панно,5 которые, пройдя обжиг, должны были весить вместе 2500 килограммов.
Это была последняя работа, предпринятая этим человеком с героической душой.
Так же как Тициан, Вольтер, Энгр, Гюго, победоносно преодолев восьмидесятилетии!! этап, Анри Матисс, можно сказать, дожил до своей славы. Ему тоже удалось присутствовать при своем апофеозе.
И к восьмидесятилетию, и к восьмидесятидвухлетию, и даже на следующий день после того, как перестало биться это благородное сердце, выражения глубокого почтения не переставали поступать в дом на высоком холме в Симье, где Анри Матисс, по его собственному признанию, познал полноту счастья.
Счастье... Один из лучших среди молодых художников того времени, Андре Маршан,6 хорошо понимал и прекрасно сказал о том, в какой степени создатель «Радости жизни» был живописцем счастья: «Анри Матисс, в котором жило счастье, всю свою жизнь неутомимо и со вниманием, одновременно влюбленным и восхищенным, следил за тысячами проявлений того, что происходит на земле. Он обладал глубоко проникновенным взглядом ребенка, ищущим основной нерв явлений этого мира. Какой взгляд, какое небо, обретенное для людей!»7
Люрса, которому столь многим обязан сюрреализм,8 Люрса, возродивший французскую шпалеру, тоже восславил неиссякаемую жизненную силу художника из Симье: «Мы никогда не сможем в достаточной мере отблагодарить Анри Матисса за веру в жизнь, провозглашенную всем его искусством, за свежесть и изобретательность, которую он проявил в течение всего своего творческого пути».
Фернан Леже еще в молодости понял, чем был обязан Матисс Делакруа, и поделился этим с Анри Руссо: «Примерно в 1908—1910 годах, одновременно с Аполлинером, Делоне, Максом Жакобом, происходит открытие Таможенника Руссо. Однажды во время визита на улицу Верцингеторикса Руссо отвел меня в сторону и спросил вполголоса: "Почему Матисс не заканчивает свои картины?" — "Я полагаю, что он, скорее, романтик, а так как ты — классик (ты любишь портреты Давида), то ты этого не понимаешь..."»9
«Романтик»... Фернан Леже понял правильно. Нашему общему другу, Шарлю Камуэну, последнему доверенному лицу Сезанна,10 я обязан следующим свидетельством: «Я вспоминаю, как Матисс мне писал: "Я наполовину ученый, наполовину романтик".11
Но разве не лучшую хвалу, сам того не замечая, воздал себе сам Матисс, обратившись в 1954 году во время беседы с Андре Верде с призывом к молодежи:
"Передайте молодым художникам, что ремесло художника не имеет ничего общего с дилетантизмом и что оно совершенно неподвластно превратностям моды, шумихе и спекуляциям. Совесть художника — это чистое и верное зеркало, в котором он каждое утро, встав, должен увидеть отражение своего творчества таким, чтобы не пришлось за него краснеть. Постоянная ответственность творца за самого себя и весь мир — не пустые слова: помогая созиданию вселенной, художник поддерживает собственное достоинство".
Матисс до последнего вздоха не перестает ощущать ответственность за это "собственное достоинство" не только перед молодежью, но и перед детьми. Что может быть трогательнее, чем присланные в декабре 1954 года в "Paris-Match" "воспоминания" мадемуазель Ульрих из Сен-Жермена.
"Меня глубоко взволновала смерть художника Анри Матисса, и я отдаю последний долг всему творчеству одного из крупнейших представителей современной живописи. Поскольку я долгие годы жила в Ницце, а некоторое время даже совсем рядом с громадным дворцом "Режина", возвышающимся над городом на холме Симье, то мне удалось дважды посетить две крупные выставки художника.
При первом посещении мне было тринадцать лет, я была ученицей четвертого класса. Одна из наших преподавательниц повела нас группой в галерею, где Матисс развесил множество своих прекраснейших полотен. В какой-то момент мы все внезапно остановились перед полотном, символика которого нам показалась неясной, осудив его со всей жестокостью детской непосредственности, где критика сводится к безапелляционному: "Это мне нравится" или "Это мне не нравится". Это произведение, с нашей точки зрения, было отмечено самым совершенным классицизмом, то есть попросту было "плохим" — суждение, казавшееся мне в то время не подлежащим обжалованию.
В этот момент Матисс, прохаживавшийся инкогнито среди посетителей, прошел возле нашей маленькой группы, и мы его узнали, поскольку видели накануне его фотографию в газетах. Один из нас спросил его, правда, очень вежливо, не он ли господин Матисс.
Старый — каким он уже был в то время — человек, укрывшись за своей седой бородой и очками, заявил нам, что не имеет ничего общего с художником. Извинения, сожаления, сомнения...
Когда мы уже готовы были выйти из галереи, тот же старый господин скромно отвел нашу учительницу в сторону: "Мадам, я действительно художник Анри Матисс, но я никогда не посмел бы признаться в этом детям, столь сурово осудившим одно из моих полотен, потому что безжалостная, хоть и необдуманная критика одного из них испугала меня и заставила поверить, что только они одни видят правильно, и в глубине сердца в данный момент я ненавижу эту картину, которая могла неприятно поразить взгляд ребенка, даже если критики вынуждены будут впоследствии сделать из нее шедевр. Простите меня за эту маленькую ложь, мадам".
И старый человек исчез в толпе".12
Какая прелестная история, не правда ли? Там есть все: и самоуверенность неблагодарного возраста, не ведающего жалости, и скромность мэтра, слывшего надменным (его высокомерие плохо скрывало душевное целомудрие и глубокую застенчивость), и, наконец, его большая любовь к детям, которым он всегда хотел нравиться.
В те времена он брался вновь за школьные тетради и писал палочки, чтобы сохранить твердость штриха.13 "Я видел, — рассказывает нам Арагон, — как он целыми ночами рисовал буквы, изучая вновь алфавит в свои семьдесят шесть лет". И, беседуя о своих занятиях каллиграфией с автором "Матисса во Франции", этот великий человек сказал следующее: "Мгновенные зарисовки не являются моим главным занятием: это просто кинозапись последовательных образов. Я постоянно веду ее во время основной работы, работы над картиной, которая представляет собой лишь результат ряда уточняемых переосмыслений. Я вдруг подумал об утреннем жаворонке... И все же, начав с трели, я хотел бы закончить органным песнопением".
Жаворонок. Прежде всего вспоминается панаша Коро. И разве он, добряк Коро (как были добряками Лафонтен и Фрагонар), не нашел точное слово в тот день, когда перед какими-то картинами Делакруа сказал: "Это орел, а я всего лишь жаворонок; я пою песенки, витая в серых облаках". Жаворонок — это наша птица, а "песенки" папаши Коро и папаши Матисса — это вся Франция. Только еще есть Делакруа, полет орла... И вот почему Анри Матисс хотел закончить "органным песнопением"».
Для Анри Матисса на закате дня 3 ноября 1954 года началась новая жизнь, быть может та, которую он предвидел двенадцать лет назад во время одной из бесед с Арагоном. В тот вечер ангел сорвал с него тленные покровы. Удар поразил его внезапно. Он тихо скончался на руках своей дочери Маргариты...
«Закончить органным песнопением...» Желание зодчего в Вансе исполнилось. Архиепископ Ниццы, монсеньор Ремон, был прав, когда произносил надгробное слово на похоронах Матисса в высокой церкви в Симье, где два года назад стоял гроб с прахом Рауля Дюфи. Отныне они покоятся рядом в райской тишине маленького кладбища.
«Когда душа отлетает, — говаривал Матисс, — неважно, куда поместят тело, было бы благопристойное место». Но никто не мог забыть о том, что Ницца всегда была для него избранным местом... Поэтому его верный друг Жан Медсен, мэр и душа этого очаровательного города, решил, с согласия семьи художника, приобрести для него, так же как и для Дюфи, небольшой участок земли, смежный с кладбищем Симье, где уже не оставалось ни одной свободной пяди.
Некоторые были удивлены поступком монсеньора Ремона, решившего, что этому художнику, слывшему агностиком, подобают церковные похороны, и очень пышные, однако прелат не мог забыть того, в каких выражениях Анри Матисс предложил ему в дар четыре года тому назад свою капеллу в Вансе:
«Ваше преосвященство,
Со всем смирением я приношу Вам в дар Капеллу четок сестер-доминиканок в Вансе. Она потребовала от меня четырех лет исключительно упорного труда и является итогом всей моей творческой жизни. Я считаю ее своим шедевром.14
Пусть будущее подтвердит это суждение постоянно растущим интересом, не имеющим даже отношения к высшему назначению этого памятника.
Я рассчитываю на Ваше многолетнее знание людей и Вашу высокую мудрость, которые позволяют Вам оценить усилия, представляющие результат жизни, полностью посвященной поискам истины.
А. Матисс».
Малашит, Мирпуа, Арьеж.
Май 1945 — ноябрь 1955 г.
Примечания
1. Chapelle du Rosaire des Dominicaines de Vence, par Henri Matisse. Mourlot frères et les fils de Victor Michel, 1951.
2. Уинстон Черчилль писал на досуге любительские пейзажи.
3. Имеется в виду деятельность Черчилля в роли военного корреспондента в англо-бурской войне и на Ближнем Востоке.
4. На самом деле для виллы своего сына Пьера Матисс исполнил только эскиз одного витража.
5. Матисс не исполнял шестнадцати панно. Речь может идти лишь об одном «Аполлоне», панно, которое бригада керамистов выполняла по макету Матисса и под его наблюдением. Это была первая интерпретация в керамике матиссовского де купажа.
6. Маршан Андре (р. 1910) — французский живописец.
7. «Arts», № 489, 10 а 16 novembre 1954.
8. Люрса в своем раннем творчестве испытал воздействие кубизма и сюрреализма, но сюрреалистом не стал.
9. Эти строки, дань уважения Матиссу Люрса, Леже и других, были напечатаны в «Les Lettres Françaises» 26 декабря 1952 г.
10. Сезанн высоко ценил живописный талант Камуэна, который приезжал к нему и переписывался с ним, но слова Эсколье «последнему доверенному лицу» являются преувеличением.
11. Письмо Шарля Камуэна Эсколье, 14 января 1955 г.
12. «Paris-Match», № 297, 22 décembre 1954.
13. Матисс писал буквы алфавита для того, чтобы в его книгах текст и рисунки составляли неразрывное целое. Они нужны были ему также для рисованных инициалов.
14. По всей вероятности, написав это слово, Анри Матисс, обладавший в равной степени как скромностью, так и гордостью, думал о своих далеких предках, мастерах ремесленниках, которые должны были для получения звания мастера создать свой «шедевр».