Главная / Публикации / Х. Сперлинг. «Матисс»
Глава четвертая. Ослепленный гигант. 1934—1939
В начале 1934 года, послушавшись совета Пьера, Матисс согласился проиллюстрировать «Улисса» Джеймса Джойса1. Сын уверял, что столь редкий союз двух знаменитых модернистов в Америке встретят с энтузиазмом. Узнав от Бюсси, что сюжет романа отчасти основывается на «Одиссее»2, Матисс решил не привязывать рисунки к тексту Джойса (которого, кстати, не читал), а сделать иллюстрации со сценами из Гомера. Из приключений Одиссея он выбрал шесть эпизодов, в пяти из которых фигурировали женщины — начиная с нимф и соблазнительниц, встреченных героем на своем пути, и кончая терпеливо ожидавшей его женой. Нью-йоркскому издателю Джорджу Мэси, просившему срочно прислать один из рисунков, дабы начать рекламную кампанию, Матисс отправил сцену с тремя ссорящимися женщинами, «изображавшую драку в доме Одиссея3». На самом же деле она скорее иллюстрировала ситуацию в доме самого художника, нежели эпизод из Гомера или Джойса.
Брак Матисса очередной раз находился под угрозой. Все началось с «Танца»: сначала он как проклятый работал над панно для Барнса, а вернувшись из Америки, принялся доделывать первый вариант панно. Три года дни напролет Анри трудился в мастерской, а Амели лежала в постели и почти не выходила из своей комнаты (кроме Берты и врача, она ни с кем не встречалась и только единожды выбралась «на волю», когда Матисс на лето снял виллу в Кап Ферра). Неудивительно, что нервы ее стали сдавать, и вскоре мадам Матисс погрузилась в ставшее уже привычным состояние меланхолии. У Матисса же от постоянных нагрузок начало сдавать сердце, его беспокоили боли в почках, поэтому он внял советам врачей и поехал на воды в Виттель. Там-то его и застало письмо дочери, причем очень резкое. В их семье, как говорил Пьер, было принято держать язык за зубами, зато в письмах Матиссы давали себе волю и высказывали все, что наболело.
Конечно же Маргерит прекрасно понимала, что отцу приходится несладко. Кроме собственного здоровья Амели перестало что-либо волновать — она была не способна даже руководить прислугой, не говоря уже о том, чтобы «вдохновлять» Анри на новые подвиги. Получался какой-то замкнутый круг: Матисс боялся расстраивать больную своими проблемами, жена страдала от невнимания мужа, а муж чувствовал себя брошенным; он и раньше бывал чересчур требователен и нетерпим к близким, а нервическое состояние жены вконец расстроило его психику. Супруги продолжали жить под одной крышей, но, казалось, их больше ничего уже не связывало. «Теперь, когда у нее не осталось ни мужества, ни стойкости, она вынуждена влачить одинокое существование», — писала дочь, напоминая отцу, что выжил он как художник только благодаря Амели, — и это было чистой правдой, Матисс никогда этого не отрицал. Маргерит, никогда не выбиравшая выражений и говорившая то, что думает, требовала, чтобы отец в конце концов вспомнил о несчастной матери, а не сваливал заботы о ее здоровье на докторов. Закончила она свое пространное послание обвинением в том, что он просто спрятался в Ницце от проблем, которые переживает вся страна: «Это... безнравственно так жить — особенно в такое время, когда весь мир бьется в конвульсиях»4.
Матисс не ответил на письмо. Но спустя много лет, прочитав книги Перл Бак5, ровесницы Маргерит, признал справедливость упреков дочери. Роман «Патриот» был словно о его собственных отношениях с детьми («Прочти эту книгу, и тебе станут понятны семейные беды, постигшие меня», — сказал он Пьеру в 1941 году), но еще сильнее его взволновал «Воинствующий ангел» — биография отца самой Бак. В героях романа, этих двух сильных личностях, постепенно возненавидевших друг друга, Матисс увидел свой семейный портрет. У Амели Матисс, подобно Пенелопе или застывшим с вязальными спицами в руках безмолвным женам миссионеров из «Воинствующего ангела», не было иного способа дать выход эмоциям, как в вышивании, вязании носков для солдат, покупке красивого белья и одежды для детей. Если в Исси ее молчаливая забота была способна сохранить их брак, то в Ницце она ничего для этого не делала. Матисс меж тем в свои шестьдесят жил полной жизнью и был увлечен живописью с не меньшей страстью, чем в молодости. Вернувшись из Мериона, недавно переживший микроинфаркт художник первым делом отправился в гараж. «Я весь киплю, как старый жеребец, почуявший кобылу», — написал он Бюсси, объясняя, чту собирается сделать с первой, «забракованной» версией «Танца», едва только почувствует себя получше.
Амели продолжала регулярно закатывать мужу сцены, а через четыре месяца, не сказав ни слова, переехала к сестре. Отныне ее желания свелись к одному — иметь собственную квартиру. «Если бы мне выиграть в лотерее!» — однажды воскликнула она и от отчаяния сжала кулаки. «Послушай, Амели, но ведь ты уже выиграла, — спокойно сказала ей сестра, — у тебя есть Анри». Берта только что вышла на пенсию и в очередной раз попробовала сыграть роль семейного миротворца. Берта Парейр всю жизнь всех спасала: именно она, а не Амели, до последнего дня заботилась об отце, а когда поддержка понадобилась сестре, бросила Руссильон, где у нее все было устроено и налажено, и перебралась в небольшую квартирку на окраине Ниццы. Только благодаря посредническому таланту Берты Анри (ежедневно являвшийся к сестрам на авеню Эмилиа с пирожными, шоколадом или книгами) смог вымолить у жены прощение.
В середине ноября, когда Анри закончил «забракованный» «Танец», привез его на площадь Шарль-Феликс и повесил на стене в большой мастерской («словно театральный занавес»), Амели наконец вернулась. Что только не делал раскаявшийся муж, чтобы угодить жене, даже перенес к ней из мастерской любимый граммофон и радио. День начинался теперь с утренней прогулки: мадам выносили с пятого этажа в кресле, подобном трону, за которым к машине семенила прислуга с подушками и ковриками. Ради удобства жены Матисс сменил маленький тряский «рено» на большую американскую машину с отличной подвеской. Поскольку Амели не могла спускаться в мастерскую, Анри дважды в день обязательно поднимался к ней и рассказывал, как идет работа. За год она устала от Лизетты, и в конце августа 1933 года Матиссу пришлось ее рассчитать. Когда две новые сиделки ушли сами, одна за другой, Амели вдруг пришла мысль пригласить русскую девушку Лидию Омельченко, ту самую, которая так ловко в прошлом году помогала Матиссу.
Лидия была молода и красива и вдобавок выгодно отличалась от прежних сиделок-компаньонок сговорчивостью и расторопностью. Каким-то образом ей удавалось решать все проблемы (прямо как Берте, чье доверие она быстро заслужила) — короче, Лидия оказалась настоящей находкой. Сильная и здоровая русская девушка внушала такую уверенность, что весной 1934 года мадам Матисс решилась поехать с ней и Бертой в Руссильон, а оттуда — в Бозель. В родном городке они пробыли все лето, опять-таки благодаря Лидии, которая вела хозяйство и обслуживала двух сестер, их пожилую тетку, а потом и двухлетнего сына Маргерит. Амели сразу почувствовала в новой компаньонке знакомые черты: когда-то она и сама была точно такой же — волевой, упорной.
Лидия родилась в 1910 году в Сибири, в Томске, в семье главного городского детского врача. Родных братьев и сестер у нее не было, родители умерли во время эпидемии тифа, и в двенадцать лет она осталась круглой сиротой. На воспитание девочку взяла тетя, которая, как и многие русские, бежала из Советской России в Манчжурию, в Харбин (где Лида училась в школе), а оттуда — в Париж. Тетя с племянницей появились во Франции в самый разгар кризиса. Те небольшие сбережения, что у них имелись, мгновенно растаяли, и с мечтой стать врачом Лидии пришлось расстаться. В девятнадцать она вышла замуж за Бориса Омельченко, бывшего намного старше нее, а через год, в 1930-м, ушла от него, хотя официально развелась только через шесть лет. Потом она влюбилась в красивого, лихого соотечественника и сбежала с ним на Юг. Самоуверенный молодой человек обещал возлюбленной золотые горы в курортной Ницце, но русской паре ужасно не повезло: как раз в это время Франция приняла строжайшие законы, запрещавшие брать иммигрантов на любую квалифицированную работу. Ей было двадцать два, когда осенью 1932 года полуголодная, без копейки денег, она позвонила в дверь дома № 1 по площади Шарль-Феликс. У пожилого художника, имени которого Лидия никогда прежде не слышала, она проработала шесть месяцев.
Художник взял Лидию на неполный рабочий день и пунктуально платил за каждый сверхурочный час, чтобы она могла съесть на ланч кусок мяса в кафе напротив: все работавшие у него должны были быть сыты — таково было его правило. Спустя полгода Матисс рассчитал мадам Омельченко (звучную девичью фамилию Делекторская Лидия восстановит чуть позже), дав ей денег в долг, — Лидия с другом мечтали купить маленькую русскую чайную. «Не исключено, что мы больше никогда не увидим эти пятьсот франков, но иначе поступить нельзя», — предупредил Матисс жену и оказался прав: в ту же ночь дружок Лидии подчистую спустил всё в казино. Но Матисс сильно недооценил русскую помощницу. Лидия устроилась на два месяца в ночной клуб в Каннах, где ей платили триста франков в месяц (зарплата сиделок мадам Матисс, к слову сказать, составляла около тысячи, с бесплатной едой и проживанием), и через четыре недели вернула почти половину долга. Матисс так растрогался, что пригласил Лидию на «смотрины» законченного «Танца», ожидавшего отправки в Штаты.
В гараже на улице Дезире Ниель ее впервые и встретил Жорж Дютюи — импозантную иностранку трудно было не заметить. Из разговора выяснилось, что она собирается участвовать в четырехдневном танцевальном марафоне (испытание было на выносливость, зато за каждые сутки платили 25 франков, а выдержавшие состязание получали премию, на что, собственно, Лидия и рассчитывала). Потрясенный рассказом зятя, Матисс немедленно отправил водителя в казино, и уже в полдень растрепанная и потрясенная Лидия предстала перед ним. Она была смущена его гневом и ни в какую не соглашалась, чтобы он простил ей долг. Матисс был поражен таким поведением, а Амели мгновенно прониклась симпатией к этой гордой русской. И была права: находчивость Лидии очень пригодится им в последующие годы.
В марте 1934 года, когда в отношениях с женой все разладилось, Матисс сказал Пьеру, что его угнетают незнакомые ранее проблемы и, глядя на море, он кажется себе человеком, которому предстоит пересечь этот бесконечный океан. Перед ним словно вырос некий барьер, не позволявший работать. «Интерьер с собакой» — первая из написанных после «Танца» картин — казалась слабой («Мне необходимо сделать что-то гораздо более значительное»). Порой Матисс верил, что критики правы и в таком возрасте у художника просто не может быть будущего. Потом его начал преследовать страх смерти; затем он обеспокоился благосостоянием семьи и решил экономить: даже собрался продать одну или обе машины и уменьшить содержание детям. Все трое молодых Матиссов были на его иждивении, поскольку ни они сами, ни их супруги постоянной работы не имели; у одного только Пьера было свое дело, но его бизнес пока что не приносил существенных доходов. Матисс, как когда-то его собственный отец, начал пугать детей грядущей нищетой, но получил отпор от Маргерит, заявившей, что все их проблемы меркнут на фоне событий, происходящих в гитлеровской Германии, и т. д. «К несчастью, мы не просто живем в доме, который рушится... — писала ему дочь. — Мы переживаем потрясения совершенно иного масштаба, и вряд ли наша энергичная, напряженная работа и наша выдержка способны принести результаты, на которые можно было бы рассчитывать прежде, — при страшном шторме остается только пытаться держаться над водой».
Положение, в котором оказались дети, было целиком виной Матисса, внушившего им, что искусство — единственное достойное человека занятие. Их проблемой была слишком высокая планка, которую они ставили и которую пытались преодолеть. «Я всеми силами старался не уронить имя Матисса, — писал сестре Жан, — но всякий раз оказывалось, что отец опередил меня, уловив суть впечатления от пейзажа, так что мне ничего уже не оставалось делать... и это случалось постоянно, из-за чего я чувствовал себя полным идиотом...» Долг Матисса, художника и отца, требовал от него беспощадной честности даже по отношению к детям. Более десяти лет Жан считался его учеником; каждую неделю он посылал работы в Ниццу и с безнадежностью ожидал очередную порцию критики. Их отношения один в один повторяли отношения Матисса со своим отцом, который до последнего дня считал сына неудачником.
Пьер тоже жаловался, что вмешательство отца сломало его карьеру художника — зато спасло от вечного ощущения собственной бездарности: «посредственный художник» и «сын Матисса» были понятиями несовместными. Отец и сын особенно сблизились в тридцатых, когда их переписка не прекращалась ни на неделю; по мудрым, спокойным письмам Пьера казалось, что старший он, а не отец, постоянно пребывавший в состоянии отчаяния. При встречах все было совсем не так: они говорили друг с другом в резком, раздраженном тоне и спорили буквально по всем вопросам, начиная от ежегодной квоты отцовских картин, выделяемой Пьеру для продажи в Штатах, и кончая собакой. Ласковый, дружелюбный, веселый шнауцер Рауди (Буян), которого отправившиеся в свадебное путешествие Пьер с Тиной оставили в Ницце, так привязался к.старшему Матиссу, что тот не хотел с ним расставаться. Пьеру никак не удавалось забрать у отца собаку жены, и этот факт воспринимался им как очередное личное унижение.
Прекратившая позировать отцу после замужества Маргерит бросила заниматься живописью по тем же причинам, что и братья, но при этом все же осталась его главным помощником. Она заведовала «парижским офисом», представляла Матисса за рубежом и считалась «его совестью»: на ней лежала тяжелая, часто неблагодарная задача «контроля качества». Именно Маргерит сообщала Матиссу, соответствуют ли его последние работы «высшему стандарту» или нет; советовала перевесить картины на выставке; проверяла качество оттисков гравюр (печатники тряслись при одном ее появлении). Маргерит всегда была ближе всех к отцу, но без конфликтов у них тоже не обходилось, особенно после ее замужества. Светское остроумие Жоржа Дютюи совсем не вязалось с добродетелями, царившими в мастерской Матисса, — жертвенностью, преданностью долгу, возвышенными чувствами. Временами непочтительность Жоржа, выказанная не без юмора, выглядела призывом к бунту, а случайная бесцеремонность — открытым мятежом. В конце 1920-х Дютюи позволил себе заявить Матиссу, что в его последних работах нет никакого смысла. Скептицизм мужа заставил Маргерит более критически относиться к отцу, хотя она и раньше высказывала свое мнение гораздо откровеннее, чем братья.
Ученые занятия часто заставляли супруга Маргерит путешествовать: он ездил то в Египет, то в Испанию, то в Германию. В Англии, особенно в Лондоне, Дютюи вообще чувствовал себя как дома. Жорж был ближайшим другом основателя «Клуба горгулий» Дэвида Теннанта (одного из последних учеников Мэтью Причарда, вернувшегося в Англию в 1918 году, после освобождения из немецкого концлагеря) и одним из самых видных его членов. Теннант превратил свой клуб в «ничейную землю», где беспутные отпрыски высшего британского общества могли вволю пообщаться с литературным и артистическим авангардом. Дютюи привнес в «Клуб горгулий» французский шик, а Причард стал духовным гуру горгулианцев. Матисс считался почетным председателем клуба — его «Красная мастерская» висела в столовой, а полуабстрактная «Мастерская. Набережная Сен-Мишель» 1914 года — на лестнице, ведущей в сверкающий зеркалами танцевальный зал, предмет гордости клуба, оформленный Теннантом по совету Матисса в традициях Альгамбры. В клубном баре, среди оставшихся с предыдущей ночи осколков бокалов, Причард просвещал молодого Джона Поп-Хеннесси (позже ставшего директором нью-йоркского Метрополитен-музея) и других будущих тузов англосаксонского художественного мира; его лондонские мастер-классы тридцатых годов были продолжением семинаров по эстетике, проходивших когда-то в парижской мастерской Матисса.
«Клуб горгулий» с его вольнодумцами, погруженными в высокие материи, стал для Дютюи родным домом. Ни стойкостью, ни навыком бороться с трудностями (чем, собственно, его жена занималась с самого рождения) Жорж не обладал. На примере братьев Маргерит он видел пропасть между надеждами и реальностью: Жан как художник терпел неудачу за неудачей, Пьеру пришлось уехать за океан, чтобы попытаться там сделать карьеру, поэтому Дютюи утешал себя более скромными завоеваниями. Зимой 1933 года Маргерит обнаружила, что муж завел роман с женой младшего из знаменитых братьев Си-туэлл6. Ее так потрясло предательство Жоржа, что она не стала слушать оправданий и решила уйти от него. Позже Маргерит поймет, что была слишком категорична, что желание жить по отцовскому принципу «всё или ничего» разрушило ее брак, но в тот момент она находилась в шоковом состоянии. Амели тоже ужасно переживала: у нее на глазах рушилось еще одно идеальное партнерство. Матисс, напротив, старался не поддаваться эмоциям и срочно начал устраивать зятя на работу (Дютюи несколько лет ожидал должности преподавателя в Каирском университете). Помочь в этом мог только Бюсси, знавший всех и вся в Париже и Лондоне, однако Симон Бюсси был не в состоянии подключиться к «спасательной операции», поскольку сам находился между жизнью и смертью.
В первые недели мая 1934 года, когда врачи боролись за жизнь Бюсси в Лондоне, Амели в сопровождении Лидии отправилась в Бозель, где у Берты имелся домик, а встретившиеся в Париже супруги Дютюи приняли решение жить раздельно и начали делить имущество. Маргерит обладала поистине железной волей, благодаря которой смогла пережить невероятные физические испытания, выпавшие на ее долю в юности. Но на этот раз ее нервы сдали. В то самое время, когда оставшаяся в родительской квартире на бульваре Монпарнас Марго слегла, у Амели в Бозеле случился очередной кризис. Матисс метался между больной женой и страдающей дочерью; он нашел для Амели врача в Тулузе и в середине июля приехал в Париж, чтобы организовать уход за Маргерит. Как только Марго стало лучше, она отвезла сына в Бозель, а сама отправилась в Штаты, надеясь прийти в себя в окружении брата и его американских родственников.
В эти полные потрясений месяцы Матисс вернулся к иллюстрациям к «Улиссу». В течение шести недель, проведенных в Париже с несчастной дочерью, художник работал над главой «Калипсо», а затем над «Навсикаей». Когда пробные оттиски прибыли в Нью-Йорк, издатель потребовал, чтобы под рисунками стояли соответствующие им номера страниц текста. Но Матисс продолжал настаивать на отсылках не к «Улиссу», а к «Одиссее», и вообще угрожал прекратить работу, если не получит аванс. Из Парижа он звонил Джойсу и требовал, чтобы тот принял его сторону, на что автор в конце концов согласился7.
В августе 1934 года Матисс сказал Джойсу, что работает над изображением бога ветров Эола, поднявшего бурю, из-за которой Одиссей сбился с курса и его корабль развернуло вспять8. Этот эпизод занимал его до тех самых пор, пока он не отправился за женой в Бозель. В начале сентября художник приступил к сцене «Ослепление Полифема»9, причем драматизм ее был связан не с Улиссом, вонзающим длинный кол в глаз циклопа, а с обессиленным гигантом, чье тело заполняло собой весь лист. Во всех работах Матисса олицетворявший мужскую силу и одновременно слабость «Полифем» оказался единственным «правдивым изображением боли», как заметил Луи Арагон. Когда художника начинали расспрашивать о его методе, он обычно отвечал, что не рассуждает, когда рисует, и целиком полагается на свое подсознание. В октябре он закончил иллюстрации к роману Джойса, изобразив возвращение Одиссея в Итаку. Дом Пенелопы мало походил на средиземноморский дворец, а длинная тропинка между зарослями кустов очень напоминала ту, что вела к двери мастерской Матисса в Исси.
К началу 1935 года он уже шесть лет практически не прикасался к краскам. Многие месяцы Матисс пытался вернуть утраченное «цветное зрение» («та vision colorée», как он это называл), но все получавшееся казалось повторением пройденного. Жизнь тем временем постепенно входила в нормальное русло: Амели поправлялась, хотя была еще слишком слаба, чтобы ходить; Маргерит, оставив маленького сына родителям, пробовала устроить свою жизнь в Париже. В январе все заразились гриппом, причем в тяжелой форме, включая Лидию, которая в прошлом году ухаживала за мадам Матисс и ее внуком, а теперь совсем переехала к ним. Зима 1935 года выдалась необычайно холодной, с бурями и снегопадами, и в Ницце от гриппа люди умирали во множестве. Матисс болел почти полтора месяца и начал выходить из дома только в середине марта. «Я ужасно постарел», — сказал он Пьеру.
Однажды, беседуя с Амели, Матисс открыл альбом и нарисовал задремавшую сиделку («Не шевелитесь!» — скомандовал он вполголоса). После этого наброска Матисс попросил Лидию позировать ему. Еще в конце января он признавался Пьеру, что пока не понимает, в каком направлении движется, а спустя несколько недель уже звал Бюсси приехать взглянуть на картину, «которая его очень удивит». «Синие глаза» — первая картина с Лидией, сидящей в своей излюбленной позе (голова, опущенная на скрещенные на спинке стула руки), — стала сигналом, которого Матисс так долго ждал, а короткая поездка на ретроспективную выставку кубистов, точнее, две картины Пикассо, увиденные в Париже, только подстегнули его.
Матисс долго не обращал внимания на маячившую где-то вдали «русскую, ухаживающую за его женой». От прошлых сиделок Лидия отличалась пунктуальным исполнением своих обязанностей, так что теперь он мог спокойно работать в мастерской. Впрочем, пару раз он рисовал ее, но затем утратил всяческий интерес — на самом первом рисунке, который он сделал в конце 1933 года, испуганно смотрящая Лидия в рабочем халате со скучным пучком на затылке выглядит забитой прислугой. «Когда через несколько месяцев или, возможно, через год суровый и проницательный взгляд Матисса стал задерживаться на мне, я не придала этому никакого значения, — вспоминала потом Лидия. — Я не была "его типом": кроме его дочери, почти все вдохновлявшие его модели были скорее южанками. А я была блондинкой. Вероятно, именно поэтому, когда что-то во мне его заинтересовало, он и смотрел на меня тяжелым, изучающим взглядом».
В феврале 1935 года Лидии Делекторской исполнилось двадцать четыре. У нее были длинные золотистые волосы, голубые глаза, белая кожа и четкие, классически правильные черты лица. Она выглядела настоящей Снежной Королевой (позже Матисс так ее и называл), но красота ее не бросалась в глаза при первой встрече. Как и другие беженцы из Восточной Европы, она «надевала» на себя некую защитную маску, поэтому к ней, как и к другим русским, относились как к «загадочной славянской душе» («l'âme slave»), примитивной, неотесанной и темпераментной. «Что до меня, то я была иммигранткой, которая ничего не знала и ничего не понимала», — с горечью говорила она позже; в то время она еще довольно плохо владела французским, что в принципе и не требовалось в доступных для нее профессиях статистки, танцовщицы и натурщицы. Особенно в последней, которую Лидия считала наихудшим вариантом заработка: «С того момента, как у меня появилась постоянная работа сиделки-компаньонки, для меня как бы само собой разумелось, что я раз и навсегда покончила с работой моделью, которую считала отвратительной»10. Однако сотрудничество с Матиссом носило совершенно иной характер, и художник вовсе не считал, что автоматически имеет право на ее благосклонность, как прежние работодатели.
В доме Матиссов к ней относились хорошо, за что Лидия, уже забывшая, что такое доброта и участие, была безмерно благодарна. Амели, привыкшая по-дружески обращаться с моделями мужа, подбирала ей наряды, с удовольствием наблюдая, как Лидия, облачаясь в очередную обновку, становится все увереннее в себе. Матисс уговаривал ее взять деньги на новое пальто («Возьмите получше качеством. Ведь это чтобы сопровождать мадам Матисс на прогулки...») или, зная, что у нее за душой нет ни гроша, находил предлог, чтобы увеличить ей жалованье («Не буду же я эксплуатировать служащую, экономя на модели!»). «Постепенно я стала привыкать, перестала чувствовать скованность и даже начала следить за его работой с интересом», — говорила Лидия, считавшая художника добрым старым чудаком со старомодными манерами. В 1935 году она согласилась переехать к Матиссам и получать постоянное жалованье (хотя французскими иммиграционными законами это запрещалось). За пять лет жизни с любовником-игроком она так устала от фантастических планов разбогатеть, что не поехала вместе с ним искать счастья в Бордо, а осталась служить у людей, которые нуждались в ней. Лидию тронула врожденная деликатность и порядочность Матисса, и, хотя она ничего не знала ни о нем, ни о его работе, они с полуслова понимали друг друга. Он был человеком Севера, а она приехала из Сибири, так что ей было не занимать упорства, гордости и сдержанности.
Лидия сразу почувствовала, что за его обстоятельной, сухой манерой общения скрывается отчаяние. 15 марта 1935 года Матисс показал ей приколотую к стене репродукцию с картины Поллайоло и рассказал историю Геракла и Антея, объяснив, почему никто не мог победить великана Антея11. На пастели «Голубая блузка», которую Матисс сделал в тот день, Лидия в последний раз выглядела печальной и озабоченной. На следующий день она позировала ему для картины, которую он назвал «Обнаженная цвета розовой креветки» («Nu rose crevette»). Этапы работы над картиной он фиксировал на фотографиях. Лидия, сидящая рядом с художником, этим серьезным господином в очках и рубашке с короткими рукавами, кажется спокойной и уверенной, хотя на ней нет ничего, кроме ожерелья; обе фигуры отражаются в зеркале, так часто помогавшем Матиссу впустить в картину воображаемый мир. Боннар, которому невероятно нравилась эта картина, был ужасно расстроен, обнаружив месяц спустя, что от нее почти ничего не осталось, — Матисс соскреб с полотна всю краску. Теперь он писал «Сон» (или «Мечту), обманчиво простую, почти геометрическую штудию Лидии, вновь склонившей голову на руки. Что-то у него не выходило, и он, как обычно, начал раздражаться и бушевать, однако Лидия нашла способ его успокоить. В течение апреля и мая, пока Матисс работал над серией обнаженных, позировавшая ему Лидия рассказывала о своем детстве в Сибири, подробно описывая огромную печь, обогревавшую их деревянный дом в Томске; высокие, словно стены, снежные сугробы, между которыми приходилось пробираться по утрам, идя в школу; кладовку за окном кухни, полную замороженных брусков молока и тушек убитых зайцев, стоявших в ряд, словно зачехленные ружья.
Глазами Матисса она взглянула на свою жизнь. Вот она ждет возвращения из госпиталя отца и слушает его захватывающие рассказы о микробах и новых волшебных вакцинах, которые помогут победить туберкулез. Ей восемь лет, они с отцом идут по главному городскому бульвару, и она крепко держит его за руку: красные и белые на время прекратили огонь, и заведующий военным госпиталем доктор Делекторский имеет право пересекать линию фронта. Потом отец умер от тифа, а мать — от холеры; она мечтает стать врачом и даже поступает на медицинский факультет Сорбонны, но учиться не позволяют обстоятельства. В мастерской Матисса к Лидии неожиданно возвращается детская мечта: помогать людям, как отец. Подтолкнул ее к этому сам художник. «Он был словно доктор, — говорила она о Матиссе, — полностью погруженный в себя и в то, чем он занимается». У Лидии тоже вскоре появится дело, которому она будет служить верой и правдой двадцать лет, — Анри Матисс. Отец Кутюрье, один из немногих сторонних наблюдателей, когда-либо допущенных к Матиссу в часы работы, оставил описание происходившего в мастерской: «Матисс собирается сделать рисунок пером, он невероятно напряжен. "Давайте начинайте же, не волнуйтесь вы так", — говорит ему Лидия. "А я и не волнуюсь, только немного трушу", — гневно отвечает он. Атмосфера театрального представления. Лидия раскладывает на столе листы бумаги, ставит бутылочку с тушью. И Матисс рисует, не произнося ни слова, без малейших признаков волнения, но за этим внешним спокойствием скрыто огромное напряжение».
Первым итогом работы с новой моделью стала «Розовая обнаженная». Матисс начал картину в мае 1935 года, а закончил только спустя шесть месяцев, 31 октября. Он говорил, что попытался сочетать графическую ясность и четкость, которую выработал за последние шесть лет, с, казалось бы, утраченной способностью инстинктивно чувствовать цвет. Художник фотографировал каждую стадию «Розовой обнаженной», которая день за днем захватывала все большую поверхность холста. Лежащая фигура то изгибалась, то раскидывалась, отчего ее конечности удлинялись, а соотношение между беспокойно изломанным телом и строго расчерченным фоном постоянно менялось. Матисс манипулировал руками и ногами модели, порой искажая их отдельные элементы до предела, но перед ним по-прежнему была реальная Лидия, лежащая на сине-белом клетчатом покрывале, согнув ноги и заложив одну руку за голову («Моя поза не менялась, — говорила она, — она была удобной и всегда одинаковой»). Пьер, появившийся в июне в Ницце с ежегодной «инспекцией» отцовских работ, сразу обратил внимание на «Розовую обнаженную» — пока еще голый холст с только намеченным контуром фигуры и приколотыми к нему вырезками из цветной бумаги. «Это продолжение твоих огромных декоративных панно, — сказал он отцу, — она сможет тебя возродить»12.
«Розовая обнаженная» отняла у Матисса столько сил, что он уже лелеял надежду немного отдохнуть и поразмыслить над происходящим, но тут в Ниццу нагрянул Пьер с Тиной, дочерью и двухлетним Полем. Учитывая, что у бабушки с дедушкой уже проживал их кузен Клод, в квартире стало невероятно шумно. Клод Дютюи был забавным, остроумным, смышленым и добрым малышом, точно как его дядя Пьер в детстве, но распорядок дня мальчика, как и всех членов семьи, также целиком зависел от работы Матисса. В мастерской и около нее он должен был соблюдать «закон о тишине», зато в редкие минуты отдыха Матисс позволял Клоду маршировать вокруг стола в гостиной, громко стуча в барабан. Чтобы успокоить возбужденного внука, он негромко включал радио, и мальчик засыпал под звуки музыки, крепко сжимая палец деда.
«Они прекрасно ладят друг с другом», — писала Амели, успокаивая Маргерит. Под впечатлением от поездки в Соединенные Штаты, насмотревшись на независимых американских женщин, дочь решила заняться собственным модельным бизнесом, благо у нее имелся небольшой стартовый капитал (Матисс подарил каждому из детей по набору литографий, и Марго продала свой сет музею Виктории и Альберта в Лондоне). В то время как начинающий модельер Маргерит Дютюи сочиняла в Париже новую коллекцию, дедушка и бабушка увезли Клода на курорт Бовзер — в край солнечных дней, прохладных ночей и захватывающих альпийских пейзажей. Ожившая на свежем горном воздухе Амели вышивала и читала в саду, Клод играл под присмотром Лидии рядом, а Матисс все шесть недель подводил итоги — профессиональные и личные.
Пьер прислал отцу суровый детальный анализ его картин, раскритиковав все до одной за исключением «Розовой обнаженной» («слабые», «неудачные», «повторение пройденного» — других эпитетов сын не нашел). Затем пришел «разбор полетов» от дочери, тоже считавшей своим долгом указать отцу, что никакого шага вперед в его последних работах не сделано. Пьер писал о ремесленном подходе, Маргерит говорила об усталости. Матисс ответил детям философски, написав Маргерит, что, хотя и считает «Розовую обнаженную» неким промежуточным итогом, не уверен насчет своих дальнейших шагов. «О работах всегда нужно судить по цели, которую они преследуют, и по их будущему», — написал он Пьеру, который особенно критически отнесся к серии небольших, необычайно красочных картин, где Матисс, по его собственным словам, пробовал работать с цветом спонтанно — так же, как научился за последние годы обращаться с линией.
Отношение детей обидело Матисса. Никто из тех, кто, подобно ему, пытался заставить современников видеть мир по-новому, не мог рассчитывать на снисхождение — даже самых близких. В молодости он считал импрессионистов вчерашним днем, а вот теперь и его самого сбрасывали со счетов. Матисс решил, что тут нужен третейский судья и в этой роли должен выступить кто-то из молодых модных художников, например Хуан Миро13 (с которым в Нью-Йорке сотрудничала галерея Пьера Матисса). «Я не стыжусь своей работы... Я вкладываю всего себя в то, что делаю... Я не собираюсь оправдываться», — пишет он сыну. Матисс и раньше был «белой вороной», но в 1930-х годах это стало особенно очевидно. Собратья по цеху откликались на события в нацистской Германии и фашистской Испании новым изобразительным лексиконом, а он в Ницце с навязчивым упорством продолжал рисовать обнаженных.
Сам же Матисс считал, что тоже реагирует на происходящее в мире, только иначе. Он жертвовал картины на благотворительные цели, время от времени подписывал петиции против зверств фашизма или положения беженцев, хотя сомневался в действенности политических решений и считал, что способен противостоять творящейся вокруг жестокости своим жизнеутверждающим искусством. Он говорил, что подвластен силе, которая движет им, но и не делал никаких усилий, чтобы противостоять ей. В конце 1930-х годов, когда мир тревожно замер в ожидании чудовищной катастрофы, Матисс нашел новые способы для выражения своих эмоций. Экспрессивная мощь его новой манеры была сравнима разве что со страстностью, с какой он работал в разгар Первой мировой войны, когда, как говорил он сам, научился выражать свои чувства цветом. Впрочем, по декоративным композициям второй половины тридцатых сложно почувствовать хотя бы намек на то, что Матисс мучился из-за преследований евреев в Германии (только недавно ему сообщили, что в Берлине покончила с собой Ольга Меерсон — «красивая русская еврейка, когда-то так любившая меня»14), сталинского террора или раздоров в собственной семье.
Что бы ни происходило вокруг, он страдал, переживал, но каждый день шел в мастерскую. Осенью 1935 года Матисс категорически запретил зятю писать о его творчестве, чем только усложнил и без того запутанную семейную ситуацию. Жорж Дютюи, так и не дождавшись должности, уехал из Франции, однако в течение еще десяти лет они с Маргерит продолжали ежегодно встречаться и мучить друг друга («Как ей помочь пережить такую душевную муку? — писал Пьер. — Она должна быть железной морально и физически, чтобы вынести все удары»), пока дело не закончилось разводом. Во всех своих несчастьях Маргерит винила родителей, особенно отца, требовавшего слишком много внимания к себе, и даже начала угрожать, что прекратит заниматься его делами. Амели тоже не осталась в стороне и заявила, что дочь тянет с разводом и ведет себя недостаточно жестко с бывшим мужем. В итоге все закончилось ссорой с Маргерит и решением Амели перенести «головной офис» Матисса в Ниццу.
Почти двадцать лет Маргерит была глазами и ушами отца. Она сообщала ему о ценах и продажах, о том, как ведут себя коллекционеры, что интересного сделал тот или иной художник; если дочь рекомендовала непременно посетить выставку, Матисс слушался ее беспрекословно. Когда речь шла о его собственных выставках, он тоже целиком полагался на нее. Весной 1936 года Марго забрала маленького Клода к себе в Париж, дав понять, что их отношения уже не будут прежними, и отвергла любые попытки отца вмешаться в ее дела (попытки сделать карьеру модельера она к тому времени не оставила). Непреклонная Амели не желала ничего слышать о Маргерит, а Матисс, которому страшно не хватало внука и дочери, продолжал втайне переписываться с ней.
Решение Амели взять дела мужа в свои руки на практике означало, что всю рутинную работу будет выполнять Лидия. Помимо обязанностей сиделки, няни и модели на нее легли еще и секретарские заботы: она печатала письма, переводила статьи и даже занималась с художником английским (Матисс хотел самостоятельно передвигаться по Лондону, когда наконец отправится навестить Бюсси). Без помощи Лидии Матисс теперь просто не мог обойтись («В душе я спасатель, на мне прямо-таки написано: "скорая помощь"», — говорила она). Когда она начала позировать Матиссу, тот постоянно нервничал и ругался — два с половиной года творческого бессилия давали о себе знать. Перерыв в работе все только усугубил, и когда в середине августа Матисс вернулся в Ниццу из Бовзера, у него началась бессонница. «Порой мне кажется, что ничего хорошего ожидать не стоит, и тогда я начинаю впадать в панику... Я чувствую себя утопающим, барахтающимся в воде, не понимаю, можно ли все начать сначала, — жаловался он Пьеру. — Только работа способна меня спасти, конечно, если мне в этом не будут мешать».
Лидия не только не мешала, но сумела создать в мастерской удивительную атмосферу спокойствия и порядка. Свои скромные академические навыки она применила к ведению дел в мастерской и стала фиксировать каждый этап работы. «Я завела нечто вроде альбома и наклеивала туда отпечатки, помечая дату и "домашнее" название картин, которое для удобства сразу давал им Матисс»15. Тогда же она попыталась записывать кое-что из его рассуждений, но Матисс это заметил и попросил показать тетрадку. «Вы ничего не поняли, — удрученно произнес он. — Как, собственно, и все критики. Они понимают сказанное на свой лад, а потом всё по-своему и обосновывают. Выбросьте все это. И давайте я попробую после работы просто кое-что вам диктовать». «Увы, продолжать такие записи у Матисса, да и у меня, не хватило запала. После трехчасового сеанса и его предельно напряженной работы "пережевывать" хотя бы основные ее моменты быстро стало тоскливой обязанностью, — вспоминала Делекторская, добавляя: — Он знал, как завладевать людьми и внушать им убежденность, что они необходимы ему. Так было со мной, так же было и с мадам Матисс».
Появление в мастерской Лидии Матисс ознаменовал возвращением к давно забытому сюжету «нимфа и сатир». Весной 1935 года художник сделал первые наброски, летом родился рисунок углем «Фавн, соблазняющий спящую нимфу», а осенью Матисс перенес играющего на свирели фавна, склонившегося над юной нимфой, на огромный холст (280 на 210 сантиметров), а потом использовал тот же рисунок для шпалеры «Нимфа в лесу»16. Через год он скажет Маргерит, что эта тема имела для него особое значение — не случайно он периодически возвращался к ней в течение восьми лет (последний большой рисунок углем «Нимфа и фавн» был сделан в 1943 году). Рисунки конца тридцатых резко отличались от сцены насилия в «Нимфе и сатире» 1908 года. В нимфах, для которых позировала Лидия, не было и намека на страдание или беспомощность, особенно на рисунке, где нимфа лежит, раскинувшись, на спине, откликаясь каждым изгибом своего упругого тела — груди, бедер, живота — на призыв играющего на свирели фавна.
Лидия говорила, что, когда Матисс изображал в «Нимфе и сатире» Ольгу Меерсон, это выходило у него несколько грубо и жестоко. На этот раз он действовал совсем иначе. «Со мной он умел быть нежным. Он становился обаятельным и таким трогательным. Он знал, как приручить меня». Никаких домогательств со стороны художника не было, и Лидия постепенно оттаивала, забывая, что недавно была нищей беженкой, которую могли затащить в постель. За двадцать с небольшим лет Матисс, по его словам, изучил ее лицо и тело наизусть, как алфавит. Он рисовал ее, чтобы остудить свой разгоряченный мозг, и рисовал ее снова, чтобы возбудить воображение. Приближаясь к семидесяти, он чувствовал еще большую, чем прежде, необходимость расходовать на работу последние запасы энергии. Он рассказал ей поучительную историю о приятеле из Ниццы, упустившем шанс стать серьезным художником из-за того, что заканчивал каждый сеанс в постели с моделью. Если Матисс и занимался любовью с Лидией, то только на холсте. Для нее «Нимфа и фавн» вместе с предшествовавшими вариациями на эту тему были многолетним доверительным диалогом с Матиссом, тогда как для него — финальным аккордом столько лет занимавшей его темы. Тема насилия мистическим образом выражала взаимоотношения самого художника с живописью, когда, как заметил Пьер Шнайдер, «непонятно, кто тут насильник, а кто — жертва».
В процессе работы над «Нимфой в лесу» родились прекрасные рисунки обнаженной Лидии, лежащей на полосатом покрывале, рассматривающей себя в зеркале или спокойно смотрящей на художника. Эти рисунки пером Матисс выставил в феврале 1936 года в Галерее Лестер, хотя мадам Бюсси уговаривала его их в Лондоне не показывать. «Она говорила, что об этом не может идти и речи, — писал недоумевающий Матисс дочери. — Зрители могут усмотреть в моих рисунках проявление эротизма, но ведь этого в них нет и в помине». Однако Дороти Бюсси оказалась права. Владельцы галереи были так напуганы волнующими, если не сказать откровенно сексуальными, рисунками, что собирались отказаться от выставки вовсе, и Маргерит с огромным трудом удалось их переубедить («Никакая другая галерея на это не пошла бы вообще») и уговорить выставить в витрине большую обнаженную.
Виной всему стало привычное для художника сочетание натуралистической точности с чрезмерным эстетическим наслаждением своей моделью. Линии, очерчивающие округлости и впадины женского тела, задерживающиеся на розовых сосках и завитках лобковых волос, источали вызывающую чувственность. Когда жена и дочь убеждали Матисса немного смягчить детали, он искренне негодовал — он считал, что создает некий сексуальный образ и подавлять себя — значит, ущемлять свою творческую свободу. В день открытия выставки он продиктовал Лидии текст «оправдательной записки», объяснявшей техническую необходимость использования подобного приема, позволяющего художнику «освободиться от душевных волнений» и достичь «редкой чувственности и элегантности линий».
Выставка в Лондоне пользовалась большим успехом. Никто не обратился в полицию и не обвинил художника в непристойности, много рисунков было куплено, хотя Матисс полагал, что в почтенном семействе подобные работы вешать все-таки не следует. Выставку посетили хранители Британского музея и музея Виктории и Альберта (где состоялся закрытый показ недавно приобретенных гравюр Матисса), один из рисунков приобрел директор Национальной галереи Кеннет Кларк, а Клайв Белл опубликовал благожелательный отзыв о выставке17. Того и другого познакомили с художником супруги Бюсси, которым Матисс был многим обязан. Огромные связи, имевшиеся у Симона и Дороти по обе стороны Ла-Манша, были подключены ими для поддержания репутации друга: к Матиссу в Ниццу были направлены Андре Жид, Поль Валери и молодой Андре Мальро18, а следом за ними целый отряд английских критиков, художников и коллекционеров. Они же поведали одному из видных французских политиков об ужасном недоразумении, приключившемся с панно, которое Матисс писал для богатого американца, и о том, что у художника в Ницце имеется его первый вариант, который хорошо бы пристроить. Летом 1936 года, с подачи бывшего члена кабинета министров Габриеля Аното, первая версия мерионского «Танца» была куплена19.
Однако за это покровительство пришлось дорого заплатить. Хотя супруги жили более чем скромно (к тому времени, когда они стали соседями Матисса на Лазурном Берегу, о триумфальном дебюте Бюсси давно забыли и как художника его во Франции почти никто не знал), их вилла La Souco в Рокбрюне считалась французским форпостом «блумсберийцев», лондонской группы интеллектуалов, названной по имени штаб-квартиры общества в университетском районе британской столицы. Дороти и Симон Бюсси каждое лето приезжали в Лондон и снимали квартиру в Блумсбери рядом с Вирджинией и Леонардом Вулф, Ванессой и Клайвом Белл, Стефенсами и Стрэчами. Рок-брюн, напротив, сделался излюбленным местом зимнего отдыха лондонцев, среди которых было немало почитателей Матисса. Каждый жаждал увидеть живого классика своими глазами, и после встречи с ним в Лондон привозилась масса забавных историй о невероятном тщеславии и напыщенности мэтра.
Главными разносчиками подобных баек были жена и дочь Бюсси, ревновавшие Симона из-за чрезмерной заботы о старом друге. Жани Бюсси не могла пережить, что Матисс успешен и международно известен, а ее отец по сравнению с ним — никто. Старшая и младшая Бюсси были дамами незаурядными. Умная, проницательная Дороти переводила на английский Андре Жида, в которого была безнадежно влюблена вот уже тридцать лет20, а пошедшая по стопам отца Жани писала довольно слабые пейзажи, не упуская при этом случая язвительно пройтись насчет последних работ Матисса в письмах своим бесчисленным друзьям. Для Симона Бюсси, как и для Анри Матисса, живопись была смыслом жизни, но для Дороти Бюсси искусство мужа ровным счетом ничего не значило. В Рокбрюне, где Симона постоянно окружали говорящие по-английски приятели жены, преимущественно литераторы, он чувствовал себя неуютно. Ему нравился Лондон, где он уходил в зоопарк и писал небольшие, изумительные по цвету «портреты» птиц, рыб, бабочек и хамелеонов, привлекавших его своим воинственным видом («Одиночество — единственное состояние, которое они могут выносить, — говорил он, — поскольку вид собратьев приводит их в неистовую ярость»).
Матисс всей душой сочувствовал старому другу, которого оттеснили знаменитые гости, постоянно толпившиеся в его доме: целых четыре нобелевских лауреата — Киплинг, Жид, Ромен Роллан и Роже Мартен дю Гар, не говоря уже о сливках Блумсбери во главе с братом Дороти Литтоном Стрэчи. Большинство считало Бюсси малообщительным субъектом, появляющимся на людях только за обеденным столом. Матисс приезжал в Рокбрюн исключительно ради Симона (для подобных выходов в свет у него имелся рыжевато-коричневый твидовый костюм), которого, как говорила Лидия, все считали «мужем мадам», а вовсе не «художником Бюсси».
Всю жизнь друзья приходили на помощь друг другу: когда не шла работа, когда ругали критики и когда сдавало здоровье. Матисс говорил, что письма Бюсси озаряли его заточение, а Симон вспоминал, как, стоя у окна, искал глазами почтальона с весточкой от Анри. Ни мнение Бюсси, ни его искусство никого, кроме Матисса, не интересовали. А ведь в молодости он считался легендарной фигурой: единственный студент Школы изящных искусств, имевший меховое пальто и вторую пару ботинок, тот самый Симон Бюсси, картины которого выставлялись в самых модных парижских галереях и который уехал в Лондон, чтобы жениться на кузине вице-короля Индии. И хотя Матисс уверял Лидию, что родство с вице-королем — чистая правда, ничего подобного не было, и Дороти Бюсси, урожденная Стрэчи, на самом деле происходила из семьи левых интеллектуалов, к тому же крайне стесненных в средствах. Матисс никогда не чувствовал себя комфортно в компании Дороти и ее друзей (он присоединялся к ее кружку только за чаем и отпускал реплики лишь из вежливости), что Дороти с Жани конечно же чувствовали.
Подобно Андре Жиду и большинству друзей-французов, жена и дочь Бюсси в начале тридцатых сделались коммунистками; они читали «Daily Worker», преклонялись перед Троцким и связывали надежды на светлое будущее человечества с Советской Россией. За глаза потешаться над Матиссом, который олицетворял собой буржуазное самодовольство, было любимейшим их занятием. Они прямо-таки упивались эффектом, какой производило появление элегантно одетого Матисса на поклонников художника, отказывавшихся верить, что этот холеный господин и есть создатель гениального «Танца». Жани Бюсси исполнила портрет Матисса, который назвала «Великий человек» и продемонстрировала на заседании клуба Блумсбери. В ее интерпретации художник выглядел еще более высокомерным и претенциозным, нежели у Гертруды Стайн в «Автобиографии Элис Б. Токлас». Вышедшие в 1933 году в Соединенных Штатах блестящие, изобиловавшие сплетнями воспоминания о богемном Париже имели за океаном сенсационный успех. Однако не все очевидцы описываемых событий соглашались с изложенными в книге фактами. Группа французских деятелей культуры во главе с Матиссом и Браком опубликовала письмо протеста, обвинив мадемуазель Стайн в фактических ошибках, допущенных «из-за недостаточного знания автором французского языка и непонимания основ модернистской живописи». Особенно Матисс переживал из-за пренебрежительных пассажей о своей жене, которая могла показаться читателям всего лишь неприметной домохозяйкой с лошадиным лицом, а не той очаровательной, скромной, доброй Амели, которую он когда-то встретил.
Публичные склоки только подтвердили справедливость характеристики, данной старшей и младшей Бюсси «величайшему живописцу современности», — «величайший эгоист и величайший зануда современности». Те, кто не был знаком с художником лично, легко этому верили. Вирджиния Вулф, например, отказалась присутствовать на приеме в честь Матисса, устроенном семейством Бюсси. «Для молодых он, конечно, бог, но настолько тщеславный и так медленно соображающий, что, боюсь, беседа окажется мне в тягость», — съязвила писательница. Постепенно шуточки насчет матиссовского характера перекинулись на его живопись, которая, по мнению блумсберийцев, нравилась «неправильным» людям. Тот факт, что картины Матисса все чаще появлялись в домах богатых модников, начиная с Дэвида Тённанта и супругов Кларк и кончая молодыми Ротшильдами, лишь подкреплял мнение о поверхностности его безнадежно устаревшего искусства.
В 1936 году Матисс подписал трехгодичный контракт с галереей Поля Розенберга. В мае была устроена выставка (художник, между прочим, не выставлялся в Париже десять лет), для которой Розенберг выбрал «Нимфу в лесу» и несколько небольших, необычайно сочных по цвету композиций, к которым в прошлом году довольно скептически отнесся Пьер. «Маленькие картины сверкают, словно бриллианты... они размером чуть больше книжного листа — женская голова, фигура, цветы...» — восторгалась одна из посетительниц выставки.
Тем временем обстановка в Европе становилась все более нестабильной. В марте Гитлер вторгся в Рейнскую область. В Испании, где к власти пришло прокоммунистическое правительство Народного фронта, в июле началась гражданская война. Левые интеллектуалы считали своим долгом выразить протест, и Матисс вместе с Пикассо подписали телеграмму в поддержку республиканского правительства Каталонии. События в Испании и агрессивность Гитлера с каждым годом приближали неизбежность войны в Европе. Общество все более политизировалось, а Матисс продолжал писать откровенно аполитичные, вызывающе безмятежные картины.
Даже английские и американские критики с долей пренебрежения относились к гедонисту-французу, зацикленному на голубых небесах и одалисках. «Матисс... пишет с тем же восторгом, с каким поет птица, — писал Клайв Белл. — Но легкомысленным птичьим трелям нет места в нынешнем мире, и "век Матисса" давно превратился в "век Пикассо"». «Я работаю без всякой теории, — заявил в 1939 году Матисс в ответ на упреки в легковесности. — Я отдаю себе отчет в применяемых мною средствах, и мной движет идея, которую я по-настоящему узнаю только в процессе работы над картиной». Уже со времен «Танца» он начал двигаться ко все большему упрощению — не только в отношении формы и цвета, но и в приемах работы. Его традиционный «набор» не менялся — модели в полосатых платьях и вышитых блузках по-прежнему позировали на фоне узорчатых тканей, керамической плитки и зубчатых листьев филодендрона, а ему хотелось совсем иных масштабов. Он мечтал перевести «Окно на Таити» и «Нимфу в лесу» в гобелены и радостно писал Пьеру, что доктор Варне собирается купить оба (но Варне передумал и вместо них купил гобелен Пикассо). Он не оставлял идеи декорировать огромные поверхности в стиле, который будет понятен любому зрителю независимо от его культурного уровня. «Не думайте, что все художники против коллективного творчества, — рассерженно сказал он Жиду, который восторгался монументальными творениями советских мастеров, увиденными в Москве21. — Лично я готов написать столько фресок, сколько потребуется, но не стоит просить меня рисовать серпы и молоты дни напролет».
Летом 1936 года Матисс с огорчением узнал, что он — единственный из ведущих французских художников, кого не привлекли к работам по оформлению Всемирной выставки 1937 года. Оставалось довольствоваться лишь тем, что власти Парижа пожелали приобрести первый вариант «Танца», писавшегося для Барнса, и показать панно на «Выставке независимого искусства 1895—1937» в Пти-Пале летом 1937 года. Матисс и Пикассо должны были занять в экспозиции достойное место, причем Пикассо писал огромную, почти тридцатиметровую «Гернику» для павильона Испании. Матисс несколько раз заходил к нему в мастерскую — посмотреть, как идет работа, и позавидовать такому заказу. Панно «Танец» собирались выставить в выигрышном месте при входе в Пти-Пале, но в последний момент передумали и не повесили. Поняв, что скачущие матиссовские танцоры проиграют мощной «Гернике», кураторы выставки решили заменить «Танец» на «Фею электричества» Рауля Дюфи. В результате матиссовское панно, купленное для Музея современного искусства, почти сорок лет пролежало в запаснике — «Танец» появился на стене дворца Токио22 только в 1977 году. Матиссу, больше всего мечтавшему об огромных росписях, так и не довелось украсить ни одно из общественных зданий Франции. «Я был готов исполнить столько декоративных росписей, сколько бы мне заказали», — смиренно говорил он позже.
Безразличие государства к его искусству страшно задело самолюбие художника. «А почему бы не подарить парижским властям наше самое дорогое сокровище — "Купальщиц" Сезанна? — спросила мужа Амели. — Это послужило бы правительству наилучшим уроком...» Матисс мгновенно ухватился за эту невероятную идею, и Музей современного искусства, возглавляемый Раймоном Эсколье, получил в дар самую ценную картину из его собрания (супруги намеревались оставить ее детям — три года назад доктор Барнс предлагал за «Купальщиц» 150 миллионов тогдашних франков). Матисс без сожаления расстался с любимой картиной, которая почти сорок лет была их семейным талисманом. Он вообще редко оглядывался назад, но в те моменты, когда это случалось, с горечью обнаруживал, что ему нечего предъявить вечности за несколько десятилетий борьбы. «Я не могу избавиться от мысли, что буду забыт еще до своих похорон», — признался он Маргерит. Во Франции его по-прежнему почти не покупали, и кроме коллекции Самба в музее Гренобля увидеть его работы на родине было негде. Доктор Варне приостановил покупки Матисса, а хранившиеся в Мерионе пять или даже шесть десятков матиссовских полотен для публики оставались недоступны, и их будущая судьба была весьма туманна.
Ситуация с работами, оставшимися в Советской России, выглядела еще более сложной и запутанной. Сергей Иванович Щукин скончался в изгнании в начале января 1936 года, нисколько не сожалея об утрате коллекции, — он всегда хотел подарить свое собрание Москве. Однако к концу 1930-х само существование Государственного музея нового западного искусства, в который были объединены коллекции Щукина и Морозова, оказалось под вопросом: Матисс и прочие представители разлагающегося буржуазного искусства не вписывались в каноны соцреализма. Начиная с 1938 года экспозицию понемногу сворачивали, потом началась война, музей вывезли в Сибирь, а в 1948 году просто ликвидировали23. Примерно теми же идеологическими постулатами мотивировалось изъятие работ Матисса из музеев Германии. Несколько полотен (включая «Купальщиц с черепахой» 1908 года и «Голубое окно» 1909 года) были приобретены с распродаж, устроенных нацистами накануне войны, и вывезены почти контрабандным путем. Сара Стайн, уехавшая из Франции за год до смерти Щукина, забрала остатки коллекции с собой в Калифорнию. Никого из серьезных действующих коллекционеров, к кому бы Матисс относился с уважением, кроме Этты Кон из Балтимора, не осталось.
После смерти сестры коллекция стала для Этты смыслом жизни. Первым делом она издала иллюстрированный каталог собрания, на фронтисписе которого был помещен графический портрет Кларибел Кон, сделанный по просьбе Этты Матиссом по фотографии. В 1932 году она приобрела у Матисса полный набор иллюстраций к «Поэмам» Малларме (художник сделал специальную папку, куда вложил все предварительные эскизы, оттиски и даже сами медные пластины24). При жизни Кларибел сестры покупали произведения искусства в огромном количестве, но без всякой системы, наугад; реальный масштаб их коллекций открылся, только когда Кларибел пришлось инвентаризировать собрание для оформления завещания. Этта действовала совершенно иначе и приобретала обдуманно, чтобы заполнить пробелы и представить художников новыми работами. Собрание Матисса она дополнила двумя важными вещами начала 1930-х, которые он считал переходными: картиной «Желтое платье» и «Интерьером с собакой». С тех пор для Этты регулярно собирался полный сет сделанных за год картин и рисунков и ей предоставлялось право выбирать все самое лучшее. В 1935 году ей достались «Синие глаза», а на следующий год — «Розовая обнаженная», которая вместе с «Синей обнаженной», купленной еще Кларибел, стала краеугольным камнем коллекции сестер Кон, завещанной балтиморскому Музею искусств. Мадемуазель Этта Кон была далеко не самой смелой, влиятельной или проницательной собирательницей Матисса, но она осталась его единственным шансом. Этта смогла дать ему то, чего не дал никто другой: стабильность, надежность и уверенность в будущем. В те годы это было редким подарком25.
В конце 1930-х годов Матисс вернулся к старому, наиболее привычному для него образу жизни — работал и спал в мастерской, чувствуя себя одновременно и пленником, и совершенно свободным. Наконец-то искусство поглотило его целиком. Любая мелочь, которая могла отвлечь Мастера, мгновенно устранялась Лидией, все еще очень смутно представлявшей степень международной известности своего патрона, не говоря уже о его прошлых достижениях26. Лидия ухаживала за его женой, вела всю его переписку, позировала ему в мастерской. Помимо этого на ней лежало управление домашним хозяйством и подготовка ежегодного переезда в Париж, каждый раз превращавшегося в настоящую экспедицию. Заказывались санитары-носильщики, которые вносили мадам Матисс в спальный вагон в Ницце и выносили из поезда в Париже; отдельное купе для Матисса, который теперь ездил в сопровождении двух собак и все увеличивающегося количества клеток с птицами.
Экзотических птиц Матисс начал приносить домой летом 1936 года. Скучая в Париже и бродя вдоль набережной Сены в ожидании приезда американского клиента, он случайно оказался на улочке за собором Нотр-Дам, где стояли лавки продавцов птиц. Восхищенный необычайной окраской, оперением и конечно же пением, он купил сразу пять или шесть птах и потом уже не мог остановиться. Художник говорил, что трели пернатых напоминали ему пение дроздов на пальмах у отеля в Папеэте. А еще они навевали воспоминания о певчих птицах в домах ткачей в родном Боэне и отвлекали от гнетущих мыслей. Птицы заняли в жизни Матисса такое же место, как обитатели Лондонского зоопарка в жизни Бюсси. Летом 1937 года, когда Матисс наконец-то пересек Ла-Манш, чтобы подготовить выставку в лондонском филиале галереи Розенберга, он набрался смелости и сам, без сопровождающих, поехал в зоопарк, где они с Бюсси договорились встретиться в павильоне бабочек. В руках у него на всякий случай была припасена записка, на которой печатными буквами было выведено: «BUTTERFLIES» («Бабочки»). Старым друзьям было за шестьдесят, но оба все так же были преданы живописи и так же не обращали особого внимания на входящие и выходящие из моды стили и направления. В окружении порхающих над ними роскошных бабочек они вспоминали о дружбе, начавшейся в мастерской Моро почти полвека назад и пронесенной ими через всю жизнь27.
В начале зимы Матисс вернулся в Ниццу и сразу подхватил грипп, который перешел в бронхит, а затем пневмонию. Девять дней он был почти без сознания. Лидия неотлучно находилась при нем, каждый день, утром и вечером, приходил врач. Пьер в Нью-Йорке уже паковал чемоданы и собирался плыть в Европу, когда пришла телеграмма, что кризис миновал. Увидев, что температура наконец начала снижаться, Лидия не выдержала и разрыдалась. Матисс считал, что его спасли регулярные инъекции, обезвредившие яд, проникший в его организм из огромного гнойника. Мучительная ежедневная процедура вскрытия гнойника приводила в невероятное возбуждение птиц — особенно экзотического желто-черного дрозда, чей мелодичный свист, подобный звуку флейты, заглушал вопли пациента. С тех пор певчие дрозды стали любимцами Матисса.
«Он был одной ногой в могиле! — писала Берта в декабре 1937 года жене Пьера. — Моя сестра держится хорошо; она всегда проявляет мужество в критических ситуациях. Мы все в нашей семье такие. Мы — отважные люди». После того как Муссолини и Гитлер заключили союз, Пьер стал уговаривать родителей переехать подальше на запад, что из предосторожности поспешили сделать многие обитатели Ниццы. Однако Матисс не хотел уезжать с Лазурного Берега, хотя договор об аренде их квартиры на площади Шарль-Феликс истекал летом 1938 года. Вместо того чтобы бежать непонятно куда, он вдруг решил купить большую квартиру, точнее, две смежные, в огромном здании, возвышавшемся на северной окраине Ниццы на скалах Симьез. «Эксельсиор-Режина», последний и самый большой из императорских отелей, где в 1890-х годах проживала английская королева Виктория, опустел в 1914 году и долго стоял заколоченный досками. Потом его начали переделывать в многоквартирный дом и закончили реконструкцию в самое неподходящее время. Продать квартиры в преддверии новой войны владельцам дворца не удавалось даже по дешевке. Матисс стал первым и на тот момент единственным из желающих поселиться в «Режине». «Твоя мама в восторге, — сообщила в январе 1938 года Берта Пьеру. — Кажется, все невзгоды позади: у нее начинается новая, счастливая жизнь! Твой отец более сдержан».
В феврале Матисс опять заболел (на сей раз у него случился абсцесс во рту) и пришлось отправиться на консультацию к своему дантисту в Париж. Лечение затянулось до начала марта. Он по-прежнему был еще слаб — сказывались последствия тяжелой пневмонии; по настоянию Амели Лидия поехала вместе с ним. «Все в ужасе от последних действий Гитлера, — написал Матисс Пьеру, когда в марте Германия аннексировала Австрию и готовилась к вторжению в Чехословакию. — Большинство предпочитают об этом не говорить, поскольку не знают, что готовит им будущее, которого все так боятся». Он заторопился обратно на юг, в Ниццу, и перед отъездом вместе с Лидией прошелся по бутикам в районе улицы Боэси, где шла весенняя распродажа. Для пополнения реквизита мастерской весной 1938 года было куплено шесть вечерних платьев. На протяжении следующих десяти лет они станут главной «экипировкой» героинь его картин военных лет.
Нарядные туалеты Матисс будет использовать так же, как листы цветной бумаги, которые он прикалывал к холсту, — те и другие будут для него «строительными блоками». Конструировать картины из плоскостей цвета он начал, когда понял, что украшать своими росписями огромные поверхности ему не придется. Весной 1938 года, не надеясь увидеть свое панно «Танец» на стене Пти-Пале, Матисс согласился исполнить очередную версию «Танца» — на этот раз для Русского балета Монте-Карло. Музыку для нового балета — первую симфонию Шостаковича — художник и балетмейстер Леонид Мясин выбрали вместе, вдвоем придумали и либретто, лейтмотивом которого стала «борьба между белым и черным, между духом человека и его плотью» (с недавних пор символизируемая для Матисса песней черного дрозда). Художник сделал небольшие фигурки с конечностями-прутиками, наспех соединив их кусочками цветной бумаги, — получилось грубо, но впечатляюще. Затем выстроил игрушечный театр, чтобы продемонстрировать, как будут выглядеть декорации: три белые арки барнсовского «Танца», а за ними — залитое красным, черным, синим и желтым цветом пространство. У подножия этих арок должны были двигаться танцоры в красных, черных, синих и желтых трико, мелькая по сцене, словно полосы и пятна цвета. Хореография вторила сценографии Матисса — Мясин освободил пластику и движения от всего лишнего, из-за чего «Красное и черное» превратилось почти в абстрактный балет. «Le Rouge et le Noir», как «Песнь соловья» двадцать лет назад, открывал совершенно новое направление в творчестве Матисса.
Несколько месяцев, пока шла работа над балетом, в доме на площади Шарль-Феликс продолжали готовиться к переезду. В июне, когда вещи и холсты были упакованы, супруги отбыли в Париж, чтобы осенью вернуться в уже готовую квартиру. Из Нью-Йорка на традиционные летние каникулы приехал Пьер с женой и тремя детьми (младшему, Питеру Ноэлю, было всего полтора года). Фотография запечатлела многочисленное семейство Матиссов в квартире на бульваре Монпарнас: пятеро внуков, их родители и постаревшие Анри и Амели. Тем тревожным летом 1938 года, когда привычный мир вновь стоял на грани краха, каждый думал, что они, быть может, собрались вместе в последний раз. Прежнего доверия со стороны близких Матисс не ощущал, дети больше не верили в него или в то, что он делал, — что, по сути, было одно и то же. Его гордость была задета, отчего он казался суровым и недосягаемым. Маргерит отдалялась от него, Пьер вообще собрался принять американское гражданство, из-за чего у него постоянно шли споры с родителями. В какой-то момент Пьер не выдержал, поменял билеты и уехал со своим семейством обратно в Штаты. Амели была так возмущена поведением сына, что по возвращении в Ниццу написала ему настолько резкое письмо, что Матисс не позволил его отправить.
В сентябре началась паника и парижане стали в страхе покидать столицу. В Ницце тоже было неспокойно — появился даже план официальной эвакуации населения (власти опасались, что Италия попытается вернуть себе город, который принадлежал Франции меньше столетия). Амели с сиделкой и ящиком, в который были спрятаны картины, перебралась к Берте в Бозель, где было безопаснее; Маргерит и Жан с семьей тоже покинули Париж. Матисс с Лидией остались в Ницце, боясь бросить на произвол судьбы квартиру и мастерскую; переезд со старой квартиры на новую так и не был закончен — поддавшиеся панике рабочие покинули «Режину», толком не закончив ремонт. Лидия упаковывала фарфор в корзины, сворачивала холсты, укладывала в ящики белье, а потом каким-то образом ухитрилась втиснуться с частью этого добра в забитый чемоданами и тюками вагон. Поезд привез ее в Монтобан, где в пустовавшем гараже Жан устроил склад. Переночевав в Бозеле, она вернулась к метавшемуся в одиночестве Матиссу, который в ее отсутствие успокаивал себя хлороформом и белладонной. В конце сентября премьер-министр Франции Эдуар Даладье улетел в Мюнхен, куда прибыл и британский премьер Невилл Чемберлен, и вместе они договорились с Гитлером о мирной передышке. Ликующие толпы французов встречали самолет Даладье в аэропорту Ле-Бурже. Матисс и Лидия слушали по радио заявление премьер-министра, что война предотвращена. «Если кто-то должен поверить в чудо, чтобы спасти Францию, то я верю в чудеса», — сказал Матисс.
Жизнь опять пошла своим чередом. В «Режину» возвратились маляры и штукатуры, а Матисс устроился в небольшом отеле «Бритиш», где начал работать над декоративным панно «Песня. Концерт»28, заказанным Нельсоном Рокфеллером. Лидия сумела расчистить пространство во временной мастерской, где была свалена вся мебель, а в середине октября уехала за Амели в Бозель. Вернувшись, мадам Матисс обнаружила, что квартира в «Режине» еще не готова и ей вместе с вещами придется неопределенное время ютиться в тесной комнате в гостинице. Матисса она видела мало — муж все дни проводил в мастерской, сожалея, что не может оставаться там на ночь («Я не могу спать с моими работами, как обычно, — говорил он Бес-сону, — и это мне очень мешает»).
Поездка из Бозеля в Ниццу негативно сказалась на состоянии мадам Матисс, легко переходившей, как все страдающие депрессиями, от безразличия и апатии к чрезмерному возбуждению. У Амели появилась навязчивая идея: Лидию следует уволить, причем немедленно. Матисс пробовал успокоить жену и объяснить, что не справится без помощницы. Лидия действительно была нужна ему для работы с бумажными вырезками: он изобрел этот метод во время работы над «Танцем» для Барнса, а теперь собирался применить для декоративного панно для Рокфеллера. Лидия прекрасно с этим справлялась: она ловко прикалывала вырезки, меняла их местами, счищала краску с поверхности холста, а затем повторяла эту операцию снова и снова, с трудом поспевая за Матиссом, который чуть ли не каждый час менял цвета. Еще она позировала ему вместе со своей подругой Еленой Голицыной для рокфеллеровской «Песни» — черно-розово-темно-зеленого фриза, состоявшего из четырех поющих и слушающих пение фигур. Матиссу в этом году исполнялось семьдесят. Но напоминания о возрасте, о приближающейся смерти, о хрупкости вдохновения и о том, как мало времени у него остается, на жену не действовали. Чем более убедительные аргументы приводил Матисс в защиту Лидии, тем больше крепла уверенность Амели в том, что ей не место в их доме.
Долгожданный переезд в «Режину», произошедший в середине ноября, омрачило непрекращающееся противостояние супругов, практически не разговаривавших друг с другом. У Матисса снова начались проблемы с сердцем, часто носом шла кровь, а перед глазами опять стали появляться мутные пятна. Чтение романа Киплинга «Свет погас», герой которого — художник, теряющий зрение и от отчаяния умирающий, только усилило страх ослепнуть. 3 декабря, сразу после завершения «Песни», Матисс официально уволил Лидию, однако в начале января собирался вернуть ее: Лидия должна была снимать квартиру и приходить к нему днем как секретарь. Амели такой вариант тоже не устроил, и она поставила мужу ультиматум: «Я или она». Такой выбор казался Матиссу бессмысленным и необоснованным. Очередной скандал закончился для него приступом тахикардии. Спасибо заботливому Бюсси, оказавшемуся поблизости: он увел друга на свежий воздух и привел в чувство. Родные и друзья пробовали разрядить обстановку, прежде всего Берта, лучше других понимавшая корни их конфликта. Но переубедить сестру ни ей, ни жене художника Чарльза Торндайка, ни семейному доктору не удавалось. В конце января появилась Маргерит, дважды приезжал из Парижа Жан. Обоих поразили непреклонность матери и упрямство отца. Бюсси, который редко позволял себе вмешиваться в чужие дела, даже отвел Маргерит в сторону и прочел ей «нотацию... о безнравственности доведения до смерти выдающихся пожилых художников».
Матисс и его жена, казалось, поменялись ролями. Теперь страдающий от бессонницы, больной и не способный работать художник нуждался в ночной сиделке, в то время как его жена-инвалид кипела мщением. «Пять месяцев назад мадам Матисс неожиданно встала с постели, в которой пролежала последние двадцать лет, — писала Дороти Бюсси Андре Жиду в марте 1939 года, — и с тех пор демонстрирует поразительную энергию, физическую и умственную, в бесконечной и безжалостной схватке с Матиссом...» Отчаянное положение старого друга не вызвало никакого сочувствия у Дороти и Жани Бюсси, выслушавших полный отчаяния рассказ Матисса о бурях, сотрясающих «Режину», с едва сдерживаемой улыбкой. «Мадам Матисс... устраивает ужасные сцены ежедневно в течение четырех месяцев», — бодро рапортовала Жани Ванессе Белл, которая разносила скандальные новости по Лондону, тогда как другие ее приятельницы оповещали Париж и Нью-Йорк. Измученному Матиссу снилось, что его обвиняют в убийстве и он никак не может доказать свою невиновность.
Но отвратительные сплетни были наименьшими из неприятностей, случившихся той зимой. «Я была уволена, — рассказывала Лидия. — Madame хотела, чтобы я ушла, причем вовсе не из женской ревности — для этого я не давала никакого повода, — а из-за того, что я вела все дела и заняла слишком большое место в доме». Лидия переехала в пансион и стала думать, что делать дальше. В случае войны ее, как лицо без гражданства, ожидала печальная участь. Однажды ей уже случалось терять все — дом, семью, родной язык, родину, надежду стать врачом. И вот теперь, когда ей выпал счастливый шанс начать все сначала, опять все рушилось. Через десять дней она отправила прощальную записку Берте Парейр, объяснив, что предпочитает самоубийство существованию, причиняющему несчастье ей и другим. Лидия выстрелила в себя, но пуля застряла в грудной кости. Нацелить револьвер на себя во второй раз у нее не хватило мужества. Написав новую записку сестре Амели, Лидия в тот же день уехала из Ниццы.
Берта, наблюдавшая своего зятя в течение сорока лет, начиная со времени скандала с Юмберами, ни минуты не сомневалась в честности Лидии, написавшей ей о своих отношениях с художником, вернее, об их отсутствии. Все, кто наблюдал за происходящим в Ницце, — даже жена и дочь Бюсси, считали, что у Матисса к его модели сугубо профессиональный интерес. Но в этом-то и заключалась суть проблемы. Для Амели Матисс не могло быть худшего предательства, чем отстранение от участия в делах мужа. Она пожертвовала всем и подчинила свою жизнь интересам мужа и его работы, а теперь, на седьмом десятке, оказалась лишней. В феврале 1939 года ее адвокат составил акт о расторжении брака. Одним из главных условий был раздел принадлежащего супругам имущества поровну — картин, рисунков, гравюр, скульптур и всего прочего.
В начале марта Амели отбыла в Париж по неизвестному адресу. Матисс чувствовал себя раздавленным. Дети разъехались, Берта собиралась вернуться в Бозель, Бюсси отбыли в Лондон, даже кухарка с мужем и те покинули его. Художник остался один в огромной квартире на седьмом этаже величественной «Режины» — единственный жилец огромного пустующего дворца, возвышавшегося на высокой скале над морем. С одной стороны, он размышлял о пятидесяти годах, отданных живописи, поглотившей его жизнь без остатка, с горьким разочарованием. Но с другой — упивался неожиданно обретенными свободой, покоем и одиночеством. Матисс понимал, что это лишь короткая передышка, что война неизбежна: Гитлер уже оккупировал Чехословакию и нацеливался на Польшу. «Щебетание моих птиц, к которым, казалось, я уже стал равнодушен, даже враждебен, покорило меня вновь. В этом огромном дворце в Симьезе, выброшенном на берег словно потерпевший крушение корабль, они отвлекали меня от надвигавшихся отовсюду бурь».
За три недели он закончил «Музыку», или «Гитаристку», — парную к рокфеллеровской «Песне». «Эта картина обладает диапазоном, богатством и силой звучания органа», — написал отцу Пьер, распаковав ящик с новым холстом. Сын сразу почувствовал в «Гитаристке» идущую от барнсовского «Танца» мощь и цельность, отсылавшую к огромным полотнам 1914 года. «Работа над картиной поддержала меня в самый мучительный и неприятный момент жизни», — писал Матисс. Отец и сын были единодушны: «Гитаристка» — лучшее из сделанного за последние годы. Если бы не война, Матисс непременно показал бы картину в Париже, чтобы заставить замолчать тех, кто (как и Маргерит) считал, что он выдохся как художник.
В мае 1939 года Музей современного искусства в Нью-Йорке выставил в мраморном вестибюле нового здания «Танец I» — первый вариант московского панно, написанного для Щукина29. 11 мая Матисс присутствовал на премьере балета «Красное и черное» в Монте-Карло, а 5 июня — в театре Шатле в Париже (где балет назывался «Странная фарандола»). Программку балета украшала сцена битвы Геракла с Антеем — последний вариант рисунка «по мотивам Поллайоло», где побежденный был изображен Матиссом не ослепленным гигантом, а танцором, вздымающимся в мощном порыве ввысь. «Я находился в таком смятении, однако полный успех балета, а также идея новой постановки, которую мне было предложено оформить, поддержали меня», — писал он Бюсси, рассказывая о сюжете нового классического балета, который заканчивался сценой свадьбы двух олимпийских богов. «Я закончил с одной женитьбой и планирую другую», — радостно сообщил Матисс летом Бюсси, не ведая, что скоро начнется война и Русский балет будет распущен. Мастерскую Матисса на бульваре Монпарнас постоянно наводняли адвокаты со своими помощниками. Однажды он насчитал целых восемь человек, методично опустошавших ящики, обыскивавших шкафы, подсчитывавших рисунки и составлявших опись имущества. Представлять его интересы на бракоразводном процессе при разделе предметов искусства художник попросил своего дилера Поля Розенберга, тогда как противную сторону взялась представлять Маргерит. В первую неделю июля бывшие супруги встретились в кафе у вокзала Сен-Лазар. «Моя жена даже не взглянула на меня, а я не мог отвести от нее глаз и был не в состоянии вымолвить и слова, — сообщал Матисс, описывая Бюсси, как в течение получаса, пока Амели и Розенберг что-то обсуждали, пребывал в полном оцепенении. — Я сидел словно истукан, клянясь, что больше никогда не позволю заманить себя в подобную ловушку». Однажды он себя именно так и изобразил, словно предвидел эту сцену: двадцать лет назад, в «Разговоре», который купил Щукин, — Амели сурово смотрит на него, а он застыл перед ней в молчании. Ночами ему снились какие-то ужасы. Один из снов он пересказал Бюсси: будто бы его приговорили к смерти и он ждет, когда за ним придут и поведут на казнь. Но кошмар, который вскоре случится, не мог присниться ему даже в самом страшном сне.
Примечания
1. «Улисс» был написан ирландским писателем Джеймсом Джойсом (1882—1941) в 1914—1921 годах, первая публикация (журнальная) длилась четыре года; отдельным изданием роман начал выходить только в 1920-х годах.
2. «Я взял из "Одиссеи" общую схему, "план" в архитектурном смысле, или, может быть, точнее, способ, каким развертывается рассказ», — говорил Джойс.
3. В латинской традиции Одиссей — Улисс, что, собственно, и дало название роману Джойса, состоящего из 18 эпизодов, каждый из которых ассоциируется с определенным эпизодом «Одиссеи».
4. «Ты хочешь, чтобы человек, который столько лет страдал, имел в себе силы жить, когда людей, даже более сильных духом, медленно подтачивают беды, которые им приходится терпеть. Ты никогда не думал об этом? Наполеон — известный тому пример. Твоя странная жизнь... заставляет тебя метаться как лев в клетке...» — писала отцу в августе 1933 года Маргерит.
5. Перл Бак (1892—1973) — американская писательница, лауреат Нобелевской премии по литературе (1938), выросла в Китае в семье миссионеров. Новая биография Хилари Стерлинг «Real Pearl Back» посвящена ее жизни.
6. Имеются в виду братья Осберт (1892—1969) и Сэчеверелл (1897—1988), известные английские литераторы межвоенного периода. Их старшей сестрой была поэтесса Эдит Ситуэлл (1887—1964).
7. «Мои рисунки являются чем-то вроде басового аккомпанемента к книге Дж. Джойса. Я узнал, что Джойс доволен, что я работаю над его книгой, но не уверен, знает ли он, как я трактую иллюстрации...» — писал Матисс Бюсси. До того как писатель узнал о трактовке иллюстраций, он опасался, сумеет ли Матисс, нога которого не ступала в Ирландию, передать облик его родного Дублина. На самом деле в «Улиссе» имелись несколько планов: «сюжетный, реальный, Гомеров и тематический», наложенные на топографию Дублина. «Если город исчезнет с лица земли, его можно будет восстановить по моей книге», — сказал однажды Джойс.
8. Одиссей получает от Эола «мех с заключенными в нем бурными ветрами» и благополучно достигает берегов родины, но в последний момент его спутники развязывают мех и «вырвавшиеся ветры снова уносят корабль в море». Комментатор «Улисса» толкует этот эпизод как мотив «неудачи в последний момент» и «крушение перед самой целью».
9. В работе над «Ослеплением Полифема» Матиссу помогала небольшая картина флорентийского живописца Антонио Поллайоло (1433—1498) «Геркулес и Антей» (ок. 1425, галерея Уффици), вариации на тему которой он рисовал в течение нескольких лет.
10. «Действительно "с голодухи", и, так как на свой французский язык я все еще рассчитывать не могла, я решила "перебиться", позируя художникам. До того как я очутилась у Анри Матисса, мне удалось поработать в трех мастерских, но профессия эта, требующая самоуверенности, была мне в тягость», — вспоминала Лидия Делекторская.
11. Антей — в греческой мифологии сын Посейдона и богини земли Геи. Согласно мифу, Геракл во время битвы несколько раз валил его на землю, но, прикасаясь к земле, Антей всякий раз обретал силу. Только когда во время борьбы могучий Геракл поднял Антея высоко в воздух, силы его иссякли. «Поскольку я исходил из необходимости непосредственного контакта с натурой, я никогда не хотел принадлежать к школе, настолько ограниченной, что это мешало бы мне "прикоснуться к земле", как Антею, чтобы набраться у нее сил...» — говорил Матисс.
12. В «Розовой обнаженной» художник повторил использованный в мерионском панно «прием композиционного среза»: давая фигуру фрагментарно, Матисс тем самым расширял пространство; в «Танце» этот прием позволил «выразить на ограниченном пространстве идею безграничности».
13. Хуан Миро (1893—1983) — испанский живописец, график, керамист-монументалист; одно время примыкал к сюрреалистам. Матисс очень высоко ставил Миро: «Он может изображать, что ему вздумается, но если он где-нибудь положил красное пятно, вы можете быть уверены, что оно должно быть только на этом месте и больше нигде. Уберите это пятно, и картина пропала», — говорил он Арагону.
14. Ольга Меерсон покончила с собой в 1929 году, но Матисс узнал об этом только спустя несколько лет.
15. Л.Н. Делекторская рассказывала, что начиная с 1934 года, когда здоровье Матисса серьезно пошатнулось, он начал датировать свои рисунки, чего прежде не делал. Он считал, что «получил отсрочку», и теперь датой отмечал то, что «успел» сделать после такой «встряски».
16. В конце 1930-х годов по картонам художника, мечтавшего о больших декоративных работах, стали исполнять большие «настенные ковры». В 1936 году на мануфактуре Бове были вытканы шпалеры «Нимфа в лесу» и «Таити».
17. Кеннет Кларк (1903—1983) — один из самых известных британских искусствоведов XX века, получивший позже известность как автор и ведущий программ об искусстве на телеканале Би-би-си. Клайв Белл (1881—1964) — влиятельный критик, член кружка Блумсбери, муж Ванессы Стивен, сестры писательницы Вирджинии Вулф.
18. Поль Валери (1871—1945) — французский поэт, эссеист, философ; Андре Мальро (1901—1976) — французский писатель, культуролог.
19. Первоначальный вариант «Танца» (1931—1932) в 1937 году приобрел Музей современного искусства города Парижа.
20. Андре Жид (1869—1951) — французский писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе (1947). Говоря о безнадежной влюбленности, автор намекает на нетрадиционную сексуальную ориентацию писателя.
21. Увлеченный социалистической идеей, Андре Жид несколько раз бывал в СССР, однако в 1936 году, после последней поездки в Москву, разочаровался в советском строе и в конце года выпустил книгу «Возвращение из СССР», обличавшую отсутствие в Советском Союзе свободы мысли и жесточайший контроль за литературой и общественной жизнью.
22. Музей современного искусства города Парижа (Musée d'Art moderne de la VIIle de Paris) планировали открыть в 1937 году в рамках проходившей в Париже Всемирной выставки, однако тогда музей открыт не был и работы современных художников, купленные городом за время выставки, оказались в коллекции музея Пти-Пале. Когда же помещения Пти-Пале были уже не способны вместить собранную городом коллекцию, в 1953 году в здании Токийского дворца (Palais de Tokyo) открылся новый музей.
23. 6 марта 1948 года в разгар борьбы с космополитизмом постановлением Совета министров СССР Государственный музей нового западного искусства был ликвидирован. Коллекция ГМНЗИ была поделена между Государственным музеем изобразительных искусств имени А.С. Пушкина и Государственным Эрмитажем; ГМИИ досталось 15 картин Матисса, а 23 ушли в Ленинград (Санкт-Петербург), который, учитывая ранее переданные туда работы, сделался обладателем 35 полотен, в том числе панно «Танец» и «Музыка», картин «Красная комната», «Игра в шары», «Разговор», «Семейный портрет», «Арабская кофейня» и «Портрет мадам Матисс».
24. В папке к «Поэмам» Стефана Малларме, впоследствии попавшей в балтиморский музей, имелось 52 офорта, 78 подготовительных рисунков, макет книги и медные «перечеркнутые» доски.
25. «Я считал ее своим главным клиентом, — писал в 1946 году Матисс Пьеру, скептически относившемуся к мадемуазель Кон. — К тому же она собиралась подарить свое собрание музею, поэтому я бы хотел быть представлен у нее наиболее полно».
26. «Много времени спустя — годы спустя — до меня "дошло", что он знаменитость, но я так этим никогда и не прониклась. Я ведь до этого к искусству никогда не прикасалась, а мировой масштаб славы остается для меня и до сих пор понятием абстрактным, превышающим все возможности восприятия», — писала Делекторская родственникам в 1958 году.
27. «Следовало бы заменить пребывание в Школе бесплатным пребыванием в Зоологическом саду: ученики могли бы там постоянно наблюдать тайны зарождающейся жизни, ее трепет! Они приобрели бы там мало-помалу те "флюиды", которыми удается овладеть большим художникам», — говорил Матисс.
28. Трехметровое панно «Песня. Концерт» (1939) было заказано Нельсоном Рокфеллером для своих апартаментов в Нью-Йорке и должно было украшать стену над камином.
29. «Танец I» (1909. Музей современного искусства, Нью-Йорк) первый, оригинальный вариант московского декоративного панно «Танец» (260×391, Государственный Эрмитаж).