Главная / Публикации / Х. Сперлинг. «Матисс»
Глава первая. Пленник. 1869—1891
Анри Матисс любил сравнивать свое становление как художника с прорастанием семени. «Художник как растение, которое набирает силу, пуская корни, — говорил он, оглядываясь на пройденный путь. — Корни определяют все дальнейшее». Корни самих Матиссов берут начало на северо-востоке Франции, на обширной фламандской равнине, где они испокон веков занимались ткацким ремеслом. Анри Эмиль Бенуа Матисс родился в восемь часов вечера 31 декабря 1869 года в текстильном городке Ле-Като-Камбрези в доме своего деда по материнской линии Эмиля Бенуа Эли Жерара на улице Шен-Арно. Над кроватью, где он появился на свет, была дыра, а через нее в комнату лил дождь.
Родители работали тогда в Париже и приехали в Като встретить Новый год. Следуя семейной традиции, державшейся в роду вот уже четыре поколения, они назвали своего первенца Анри — в честь отца. Первый Анри Матисс ткал льняное полотно в своей мастерской. Его сын Жан Батист Анри пошел работать на фабрику, открытую в 1850-х и оснащенную новейшими по тем временам механическими ткацкими станками, а внук Анри забросил текстильное дело вовсе.
Эмиль Ипполит Анри Матисс, отец художника, родился в 1840 году и в молодости служил в модной парижской лавке. В январе 1869 года, когда он уже был женат на Анне Элоизе Жерар, дочке дубильщика из Ле-Като, его повысили до продавца-стажера в отделе дамского белья (бюстгальтеры, панталоны, чулки, корсажи, блузки и постельное белье) в новом универсальном магазине «Батавский двор» на бульваре Севастополь. Ипполит Анри всю жизнь гордился своей столичной выучкой: парижским стандартам должны были соответствовать и он сам, и его окружение, а старший сын — в особенности.
Анна Жерар в молодости тоже успела пожить в Париже и поработать в столичной шляпной лавке модисткой. Маленькая, изящная, со светлой кожей, широкими скулами и не сходившей с лица улыбкой, она была женщиной добросердечной, смышленой и энергичной. «У моей матери было доброе лицо, типичное для французских фламандок», — вспоминал Анри. Всю жизнь он говорил о ней с нежностью. Родившаяся в 1844 году четвертой из восьми детей, Анна принадлежала к большому и дружному семейству Жераров; ее многочисленная родня — дубильщики, кожевники, перчаточники и меховщики — в течение трех столетий жила в районе улицы Шен-Арно. Брат Эмиль, сумевший механизировать и модернизировать семейное производство (Жерары занимались выделкой шкур), стал крестным отцом ее сына Анри. Мальчик рос под заботливым покровительством бесчисленных дядюшек, тетушек, кузенов, дальних родственников и свойственников. Все они были родом из Ле-Като, но с годами рассеялись по округе или вовсе отправились искать работу за сотню миль южнее, в Париж.
Анри Матиссу было всего восемь дней, когда родители уехали в городок Боэн-ан-Вермандуа, где, уплатив холстом комиссионный сбор, открыли на перекрестке улиц Пе д'Эз и Шато (главной улицы Боэна) лавку. В ней продавалось буквально всё — от семян до скобяных изделий. Анна специализировалась на красках: давала советы покупателям, как красить дом и смешивать цвета для получения нужного колера. Прилавок с семенным зерном, за которым стоял Ипполит, вскоре превратился в отдел оптовой и розничной торговли; целая флотилия повозок непрерывно подвозила в магазин семена, удобрения и фураж для фермеров, которые выращивали свеклу на окрестных полях. Унаследовать процветавшее на волне промышленного бума отцовское дело предстояло Анри Матиссу. Боэн его детства из сонного ткацкого городка, затерянного в старинном лесу Арруэз, превращался в передовой промышленный центр с десятком тысяч ткацких станков, грохот которых, казалось, раздавался повсюду. За два десятилетия, предшествующих рождению будущего художника, население Боэна выросло с двух тысяч до четырех, а за первые двадцать лет его жизни увеличилось еще вдвое.
Основой процветания города были сахарная свекла и текстиль. Юный Матисс видел дымящие трубы сахарных заводов и ткацких фабрик гораздо чаще, нежели ветряные мельницы и колокольни, романтично украшавшие холмистые поля Вермандуа прежде. Осенью улицы городка были скользкими от свекольной пульпы, зимой воздух наполнялся зловонием гниющей в хранилищах свеклы. Очищенные от леса голые земли, расстилавшиеся вокруг Боэна, неприятно поражали приезжих. «Там, откуда я родом, растущее на огромном поле дерево выкорчевывают только потому, что оно бросает тень на четыре свеклы», — невесело шутил Матисс.
Самыми светлыми воспоминаниями о детстве остались прогулки по окрестностям и «охота» за первыми фиалками. Летом он любил послушать пение жаворонков, круживших над свекольными полями. Любовь к природе и всему произрастающему на земле сохранится у него на всю жизнь. Спустя полвека, устроив в Ницце роскошный вольер с экзотическими пернатыми, Матисс будет вспоминать о неказистых голубятнях, которые держали на задворках домов боэнские ткачи, повторяя, что малиновки и соловьи, не способные жить в неволе, ему гораздо милее самых расчудесных птиц. Пение этих птах в рощах Боэна и на руинах средневекового замка (совсем недалеко от отцовского магазина), где он играл в детстве, по-настоящему радовало его. В том старом замке был подземный ход, и по нему можно было пробраться к Сожженному дубу. Мальчишкой Анри не раз залезал на огромное изуродованное дерево, которое еще в XVII столетии пытались сжечь испанские солдаты-мародеры, молодым художником — рисовал его и не раз вспоминал о нем на склоне лет. Дуб был главной достопримечательностью городка, именно о нем любили рассказывать старики, еще помнившие прусских солдат, оказавшихся в Боэне в 1815 году после битвы при Ватерлоо.
Вообще-то за достаточно долгую жизнь Матисса немецкие солдаты занимали его родной город трижды. Впервые они промаршировали по улице Шато, мимо родительского магазина, под новый 1871 год. В Боэне появления неприятеля с ужасом ждали почти четыре месяца — со дня поражения Наполеона III в битве при Седане. Пока немецкие и французские войска стягивали силы для решающего сражения, боэнцы, заперев двери и наглухо закрыв ставни, тихо отсиживались в своих домах.
19 января Франция капитулировала. В Боэне был введен комендантский час, и жители города с мрачной покорностью больше месяца терпели непрошеных гостей. Когда немцы ушли, Анри было чуть больше года, он только начинал ходить и говорить. Сорок лет спустя, во время своей первой поездки в Германию, Матисс говорил, что знает по-немецки только два слова: «brot» и «fleisch» — хлеб и мясо. Он навсегда запомнил, как мать за обедом твердила словно молитву: «Уж на это-то немцы не смогут наложить свои лапы!»
В феврале 1871 года ликующий Боэн на центральной площади праздновал освобождение. Запомнить этот исторический день обязаны были все: даже дети знали, что поля вокруг Сен-Кантена пропитаны кровью, а на сельских кладбищах полно солдатских могил. Они пели патриотические песни («Дети пограничного края, рожденные вдыхать пороховую гарь...»), писали на стенах дерзкие лозунги («Смерть пруссакам!» и «Французы никогда не забудут!»), учились стрелять в городских тирах и на сельских ярмарках (Анри сделался первоклассным стрелком и оставался таковым всю жизнь). Мальчишки Боэна были убеждены, что именно их поколению суждено вернуть Родине былую славу.
Жизнь боэнцев почти не изменилась со времен средневековья. Проложенная железная дорога хотя и нанесла Боэн на промышленную карту Франции, но местные жители продолжали по старинке путешествовать пешком или верхом на лошадях. Они брали воду из колодца, а с наступлением темноты ложились спать или жгли отчаянно коптящие масляные лампы. В семье Матисса поднимались с рассветом (летом это было четыре часа утра), чтобы в пять уже начать работать. Жизнь родителей Анри была тяжела и монотонна. В июле 1872 года Анна родила второго сына, который не прожил и двух лет. Она похоронила младенца, будучи беременной третьим и последним ребенком, Огюстом Эмилем, родившимся 19 июля 1874 года. У матери не было ни минуты свободного времени, и ей приходилось постоянно отсылать старшего мальчика к деду Жерару в Ле-Като, в тот самый дом, где Анри родился и где, по его собственным словам, был по-настоящему счастлив.
Воспоминания о детстве возвращали Матисса в родительский дом, где царил суровый дух беспрекословного подчинения. «Поторопись!», «Не зевай!», «Займись делом!» он слышал постоянно. Почти всю жизнь в его речи проскальзывали грубоватые словечки, напоминавшие о том мире, где деньги были мелкими, рацион скудным, а работа — изнурительной и однообразной. Само выживание здесь было невозможно без строгой дисциплины и самоограничения. Не случайно после сорока лет жизни на Юге, в Ницце, Матисс по-прежнему называл себя «человеком Севера». На закате дней в памяти не раз всплывали воспоминания о зимах далекой юности, когда вдоль улиц высились снежные сугробы, булыжную мостовую покрывал толстый слой льда, а вода в кувшинах и тазах замерзала даже в комнатах. Метели, снежные бури и пронизывающий холодный ветер налетали на высокое плато, а едва сходил лед, улицы по колено заливало грязью: леса, прежде защищавшие Боэн, вырубили, и подземные родники изнутри подмывали город. Дети, выжившие в этом губительном климате (а многие и не выживали), становились стойкими, выносливыми и умели постоять за себя. Такими их воспитали отцы. Глава семьи, как было принято на Севере Франции, должен был быть твердым и непреклонным, а мать — помогающей и всепрощающей. Вот и в семье Матиссов мать всегда защищала и принимала сторону сына, а отец был чересчур строг и не всегда справедлив.
Анри, по его собственному признанию, был ребенком мечтательным, понятливым и послушным, но невнимательным и не слишком расторопным. Здоровье у него с детства было неважным, и мать, потерявшая одного из детей, относилась к первенцу с особой нежностью. Анри же, в свою очередь, всячески старался сделать что-нибудь для нее приятное. Не случайно мать стала первым его зрителем («Моей матери нравилось все, что я делал»), и именно от нее, уверял Матисс, он унаследовал чувство цвета. Художницей Анна Матисс не была, но любила на досуге расписывать гуашью фаянсовую посуду (уцелела только белая салатница, с большим изяществом разрисованная немудреным узором из темно-синих точек и линий). В кухне, где постоянно горела плита и пыхтел кофейник, стояли не только тарелки и блюда, но и вся нехитрая кухонная утварь. Вокруг большой теплой кухни и вращалась вся жизнь их семьи, а еще вокруг магазина, двора с прачечной, колодца и небольшого огорода. Еще у них были конюшня и сарай для повозок. Анри помнил чердак, где хранились ящики с удобрениями, мешки семян и лепешки навоза, маленькие медные весы, на которых Анна Матисс взвешивала корм для птиц и золотых рыбок, тоже продававшихся в их лавке. И тем и другим еще предстоит появиться в жизни и работах ее сына.
Для ребенка, жившего в Боэне конца XIX века, контакты с внешним миром были минимальными: в город заходили коробейники, лудильщики и цыгане (последние водили на цепи медведя, продавали корзины и гадали). Весной и летом, едва дороги просыхали от грязи, этот бродячий люд заполнял весь Боэн. Приезжавшие на ярмарку торговцы устраивали на главной площади представления и бойко сбывали игрушки, имбирные пряники, полосатые мятные конфеты и леденцы на палочке. Мальчики постарше наряжались рыцарями и устраивали шуточные сражения, малыши катались на карусели: послушный ослик вращал колесо, заставляя деревянных лошадок на раскрашенных шестах то подниматься, то опускаться. Боэн, Ле-Като и окрестные земли, по словам земляка Матисса художника Амеде Озанфана1, выглядели «такими же фламандскими, как Брейгель».
Не считая ярмарок, странствующего цирка и игр в рыцарей, такая жизнь давала мало пищи воображению. Много позже Матисс говорил, что в детстве тайно мечтал стать клоуном или наездником: ему хотелось обратить на себя внимание. «Без зрителей нет художника... Живопись — это способ общения, это язык. Художник — эксгибиционист. Если убрать зрителей, эксгибиционист тоже уйдет, засунув руки в карманы... Художник — это актер: маленький человек с вкрадчивым голосом, которому нужно рассказать свою историю».
В юности Матисс слыл «чемпионом по подражанию». Он так метко изображал напыщенных взрослых, что друзья покатывались со смеху. Уличная жизнь буквально зачаровывала его: листы парижских альбомов девяностых годов пестрят жанровыми сценками, набросанными быстро и решительно, — извозчики, лошади, прохожие, завсегдатаи мюзик-холла. Матисс не только умел скопировать какой-нибудь характерный жест или гримасу, он мог пропеть или воспроизвести любой из звуков Латинского квартала. Он научился этому на улицах Боэна, слушая мешающие друг другу речитативы точильщиков, продавцов сладостей и ремесленников, предлагавших починить сломанный зонтик, склеить разбитую посуду или подбить старый башмак; он подслушивал, как женщины сплетничают за прялками и шитьем или обсуждают новости, стоя теплым вечером на пороге дома.
Друзей у него было немного. Ближе всего он сошелся с соседским мальчиком Леоном, который был на два года младше его (Леон Вассо останется самым верным и преданным другом Матисса и будет поддерживать его в самые трудные минуты жизни). Анри и Леон были ребятами смышлеными, независимыми и остроумными. Летом они вместе убегали за город, а зимой играли на чердаке у Матиссов или на кухне у Вассо. «Мне кажется, что я вижу, как мы сидим за кухонным столом, ведем в бой наших оловянных солдатиков и в страхе замираем, услышав голос моей матери», — вспоминал Леон. Вместе они решили сделать собственный кукольный театр — главное «творческое меропрятие» их детства. Театр был устроен в ящике, оббитом изнутри упаковочной бумагой (и то и другое было позаимствовано в отцовской лавке), а герои представления вырезаны из журналов и приклеены к полоскам картона. Триумфом будущего сценографа стало извержение Везувия (серу и селитру для сенсационного эффекта друзьям опять-таки одолжил отец Матисса): вулкан испускал огненное пламя, а задник с Неаполитанским заливом был сделан из голубой бумаги, на которой Анри нарисовал белые барашки, изображавшие волны. «Декорации были подписаны "Матисс", и его же скрипка была музыкальным сопровождением, — вспоминал Леон о том историческом представлении. — А входная плата — пуговица от штанов — была доступна каждому».
В школе Анри дружил с сыном бакалейщика Поставом Та-ке, мечтавшим (в отличие от сына торговца семенами) поскорее встать за прилавок в отцовском магазине, а еще с сыном ткача Луи Жозефом Гийомом, ставшим впоследствии первым в городе фотографом. Таке и Гийом не искали приключений и прожили жизнь без особых потрясений как всеми уважаемые граждане Боэна. Что же касается Матисса и Вассо, то они при первой же представившейся возможности сбежали в Париж. Леон блестяще сдал экзамены и поступил на медицинский факультет, а у Анри поначалу все складывалось отнюдь не столь благополучно.
Будучи школьником, Анри Матисс в основном бездельничал, мечтая неизвестно о чем. В трех школах, которые он посещал, занимались исключительно зубрежкой, а учителя без стеснения лупили воспитанников палками или линейками. Точно так же поступал и шеф городского военного оркестра месье Пеши, обучавший Анри с Леоном игре на скрипке. Пеши бил их скрипичным смычком, а мальчишки мстили ему, прогуливая уроки, хотя музыка обоим очень даже нравилась. Едва папаша Пеши стучал в дверь к Матиссам, Анри перелезал через забор к Вассо. А когда учитель шел искать Леона к соседям, ребята перелезали обратно к Матиссам. Леон утверждал, что Анри был гораздо одареннее его и, если бы их учил не Пеши, а кто-нибудь другой, наверняка стал бы выдающимся скрипачом-виртуозом. Возможно, именно поэтому скрипка навсегда осталась для Матисса символом творческого успеха. Не случайно он будет заставлять своего младшего сына часами упражняться на скрипке.
С годами Матисс начнет понимать собственного отца и даже симпатизировать тем чертам его характера, которые когда-то вызывали у него полное отторжение. Только тогда он осознает, что делал все наперекор отцу. Музыке учиться отказался, а ездить верхом выучился — из чувства противоречия — только после его смерти. Матисс-старший так и не узнал, что в юности Анри мечтал стать жокеем. Отец просто обожал лошадей: в лучшие для семьи годы в их конюшне стояли десять могучих тяжеловозов (которые в упряжке по пять привозили в магазин огромные повозки с товарами). А еще у Матиссов было легкое ландо с быстроходным рысаком — один из немногих атрибутов роскоши, который мог себе позволить всеми уважаемый в городе торговец.
Своих сыновей Ипполит Анри Матисс воспитывал в полном соответствии с обычаями своего класса и эпохи — добрыми республиканцами и ревностными католиками. В десять лет, по окончании начальной школы в Боэне, Анри перевели в коллеж в Ле-Като, где в свое время учился его отец. Выходные он проводил в доме бабушки Жерар на улице Шен-Арно, где располагались местные дубильни, испускавшие не меньшее зловоние, чем свекольные заводы Боэна. Бичом здешних мест в те годы были холера, недоедание и алкоголизм. Мужчины, женщины и дети работали на текстильных фабриках по двенадцать часов в день всего с одним пятнадцатиминутным перерывом. Накапливавшееся все восьмидесятые годы недовольство рабочих вылилось в декабре 1883 года (Анри вот-вот должно было исполниться четырнадцать) в открытый бунт. Бастующие ворвались на ткацкую фабрику, устроенную во дворце архиепископа в Ле-Като (ныне там расположен музей Матисса), выбили окна, двери и едва не убили управляющего. Естественно, что в памяти юноши такое событие не могло не запечатлеться. Голливудскому актеру Эдварду Робинсону он, например, говорил, что рисовать его заставляет только растущее желание придушить кого-нибудь. «Я всегда работал как пьяный дикарь, пытающийся вышибить дверь», — признавался Матисс на склоне лет.
Он не мог избавиться от воспоминаний о тяжкой, отупляющей работе, которую в детстве видел повсюду. Согнувшиеся рабочие-иммигранты, пропалывающие поля сахарной свеклы; бледные ткачи с воспаленными глазами и сгорбленными спинами... Даже тогда, когда в соседних городах текстильное производство механизировали, боэнцы продолжали работать на старых ручных станках. Впервые Боэн ощутил некое приближение к процветанию благодаря вошедшим в моду в середине столетия кашемировым шалям. Однако поразительное преображение города произошло только после поражения революции 1871 года, когда почти все боэнские мастерские переключились на изготовление тканей для мебели и одежды для столичных домов мод, поставлявших товар большим универсальным магазинам типа «Батавского двора». Ткачи Боэна славились на всю страну. Они вырабатывали самый дорогой товар, поставляя для зимнего сезона бархат, муар, узорный шелк, мериносовую шерсть, гренадин, легчайшую кашемировую ткань и французский твид ручной работы, а для лета — шелковый газ, прозрачный тюль и вуали с фантастическим разнообразием узоров2.
С боэнскими ткачами шелка отваживались соперничать немногие, а превзойти их и вовсе никому не удавалось. Местные ткачи добивались тончайших оттенков цвета, будь то роскошная парча или тончайший шелк. «Каждый челнок ткацкого станка... становится подобием кисти, которой ткач владеет так же свободно, как и живописец», — писал современник. Матисс с детства привык к клацанью ткацких челноков; ему нравилось наблюдать за тем, как соседи-ткачи то складывают разноцветные бобины ткани, то склоняются над станком, почти как художник над мольбертом. И так изо дня в день, от рассвета до заката. Не случайно ткани стали частью его жизни — их физическое присутствие было ему просто необходимо. Даже будучи бедным студентом в Париже, Матисс не мог без них обойтись. Он писал ткани всю жизнь: висящими на стенах и окнах, натянутыми на ширмы, «одетыми» на подушки и диваны. На эти самые диваны в двадцатые годы он будет усаживать свои модели, наряжая их в широкие шаровары, шелковые жакеты, кружевные и вышитые блузы или в платья от кутюр, сшитые из роскошных материй, которые производились тогда в его родном Боэне для модного дома «Шанель».
В самый критический период карьеры Матисса — десятилетие перед Первой мировой войной, когда он и его единомышленники пытались вырвать живопись из мертвой хватки классической традиции, — именно текстиль станет его стратегическим союзником. Украшенные цветочным узором, крапчатые, полосатые или гладкие, волнующиеся либо плоско лежащие на поверхности холста, ткани сделались в его руках разрушительной силой, способной взорвать традиционные законы трехмерной иллюзии. Критики не раз нападали на него за чрезмерную декоративность, а он, вслед за боэнскими ткачами, повторял: «роскошь — это нечто более ценное, чем богатство, но при этом доступное каждому».
Матисс говорил, что с ранних лет мечтал о сиянии цвета, и в конце концов воплотил свою мечту в 1951 году в витражах Капеллы в Вансе: «В этом весь я... все лучшее, что сохранилось во мне с детства». Своему внуку, пораженному неканоничностью церковного убранства Капеллы, он говорил: «Я ведь с Севера. Ты даже не можешь себе представить, как я ненавидел все эти мрачные церкви». Больше всего в Капелле Матиссу нравился синий цвет: он получился необычайно ярким. Такой синий, по его собственным словам, он видел раньше только в сверкании крыльев бабочки и в огненном пламени игрушечного вулкана в боэнском кукольном театрике. «Даже если бы мне и удалось сделать в юности то, что я делаю сейчас, — я бы на такое тогда не решился».
Юный Матисс вобрал все, что мог, из суховатой, но живой и остроумной поэзии родного края. Типичный ее образец — колыбельная «Petit Quinquin» о ребенке бедной кружевницы, ставшая истинным гимном северян. Вспоминая слова песни (Кенкен плачет, пока мать от всей души не отвешивает ему увесистую оплеуху), доктор Леон Вассо как-то напишет Анри Матиссу, что не станет рекомендовать старому другу оплеуху как идеальное средство от бессонницы. Впрочем, в их с Анри детстве оплеуха решала все проблемы — не случайно Матисс говорил позже, что рисование должно обладать «убежденностью хорошей оплеухи». Песенки, подобные «Petit Quinquin», довольно точно отражали невеселую реальность быта северян: голод, холод, пьянство, драки и семейные ссоры. Матиссу нравились грубоватые, полные самоиронии, донельзя натуралистичные монотонные напевы, так похожие своей интонацией на фламандскую жанровую живопись.
Всю жизнь северный темперамент уравновешивал его богатое воображение. Как бы он ни упрощал свою живопись, как бы ни тяготел к абстракции, связующим элементом его искусства оставалась приверженность натуре. Удивительным образом эти две диаметрально противоположные черты проявились, когда Анри было четырнадцать. Художник часто рассказывал необыкновенную историю, случившуюся летом 1884 года в гостинице «Золотой лев», принадлежавшей старшей сестре его матери. В Боэн приехал бельгийский гипнотизер Донато, рекламируемый на афишах как «укротитель людей». Маг обладал удивительной способностью подчинять себе публику. В Боэне даже спустя сто лет вспоминали некоего иностранного гипнотизера, которому удалось одурачить стольких уважаемых горожан: один, повинуясь Донато, публично помочился, другой — проскакал по улицам верхом на щетке. Третьей пострадавшей оказалась тетушка Анри. Почтенная пятидесятилетняя вдова Жозефина Майе прошествовала перед изумленной толпой через вестибюль собственной гостиницы, держа в руках полный ночной горшок.
Больше всего Донато нравилось гипнотизировать подростков. Он выводил на сцену юнцов позадиристее и известными ему одному приемами добивался того, что те вскоре начинали брить друг друга невидимыми бритвами, чистить отсутствующие ботинки и пришивать к брюкам вымышленные заплаты. Ну а в качестве заключительного аккорда раздевались до исподнего и ныряли в воображаемую реку. Анри рассказывал, что и он вместе с друзьями тоже был «донатизирован». Все как один поверили, что стоят на лужайке с лютиками и журчащим ручьем («Действие гипноза было настолько мощным, что ребята пытались рвать цветы и пить воду»). Но когда очередь дошла до самого Анри, у него внутри что-то словно щелкнуло: сквозь зеленую траву и голубую воду ручья («я уже начал поддаваться чарам») на полу проступил обычный ковер. «Нет! — закричал он. — Я вижу ковер!» Случившееся на «сеансе массового гипноза» стало для Матисса некой точкой отсчета: «Как бы далеко ни уносила меня фантазия, — любил повторять он, — я никогда не терял из виду ковер». Писавшие о Донато журналисты любили сравнивать чародея с диким зверем (fauve). Но в тот день в «Золотом льве» странствующий маг встретил равного противника. Тогда, впрочем, никто не мог и предвидеть, какой силой воли и каким воображением наделен этот юноша. И уж тем более предположить, что именно ему будет суждено пленять людей своим искусством.
В год встречи с Донато Анри Матисс был учеником лицея Анри-Мартен в Сен-Кантене. Город этот по числу проживавших в нем жителей был в семь раз больше, чем родной Боэн. Сен-Кантен, где Фландрия соединялась с Францией, амфитеатром возвышался над болотистой долиной Соммы. Лицей, куда определили Анри, размещался в мрачных казармах на старой городской площади рядом с тюрьмой. Он напоминал военизированный монастырь: воспитанников заставляли ходить по двору строевым шагом под барабанный бой, а спальни не отапливали даже зимой, когда температура опускалась до одиннадцати градусов ниже нуля. Днем ученики корпели над школьными премудростями, зубря греческую и латинскую грамматику. Уроки рисования были подобны изучению мертвых языков и сводились к механическому копированию гипсовых статуй, лишь отдаленно напоминавших античные.
Помощник преподавателя рисования Ксавье Антеом, отвечавший за начальную школу, держался с учениками сухо и отстраненно. Объяснения его были довольно бессвязны, и вдобавок учитель постоянно заходился астматическим кашлем. Уроки рисования были настоящим «праздником непослушания», а заводилой — Матисс; однажды на глазах у толпы мальчишек он плюнул с лестницы на цилиндр Антеома и позже не раз говорил, что это его самое яркое воспоминание о школе. Сначала Анри бунтовал против учителя музыки, теперь — против учителя рисования. Кстати, именно тогда Матисс, как он сам говорил спустя полвека, впервые почувствовал желание и способность рисовать. Потому-то так яростно и возненавидел скучного учителя и «бессмысленные механические упражнения».
Меж тем домашние были серьезно озабочены будущим Анри («Я постоянно витал в облаках, — вспоминал он, — мечтал стать акробатом, даже пробовал стоять на голове»). Матисс говорил, что был послушным сыном («Я готов был делать все, что они от меня требовали»), но заниматься семейным делом отчаянно не хотел; да и вряд ли бы мог долго выстоять за прилавком или таскать тяжелые мешки, как отец. Анри часто болел («кризис длился месяц, полтора, иногда два»), и мучившее его воспаление кишечника снималось только постельным режимом. (Его друг, доктор Вассо, скажет потом, что это юношеское недомогание, как и другие, более поздние проблемы Матисса, вызывалось сильным нервным расстройством.) Родители вынуждены были пересмотреть вопрос о преемнике семейного дела и неохотно, но согласились с тем, что место старшего брата займет Огюст.
Летом 1887 года, в самый разгар экзаменов, семнадцатилетний Анри неожиданно бросил школу. Его собственные рассказы об этом поступке сбивчивы и бессвязны. Матисс только помнил, что после скандала с отцом, который кричал на него, требуя «принести хоть какую-то пользу семье», долго бродил по свекольным полям вокруг Боэна. Семейный поверенный, чей кабинет располагался близ родительской лавки, взял Анри писарем, а спустя несколько месяцев юный Матисс, к огромной радости отца, вызвался поехать изучать право в Париж. После почти целого года, проведенного «в полной нищете и скуке» в конторе стряпчего, восемнадцатилетний Анри Матисс сдал вступительные экзамены и в сентябре 1888 года был зачислен на факультет права Сорбонны. Позже он рассказывал, что сделал это с легкостью: от абитуриента требовалось лишь продемонстрировать, что он видел в глаза хотя бы одну книгу по юриспруденции и умеет пользоваться литературой. Через год он вернулся из Парижа и сразу устроился клерком в главное адвокатское бюро Сен-Кантена. Родители были счастливы, и отец уже видел сына сотрудником государственного министерства. Всю неделю Анри переписывал на гербовой бумаге бесконечные прошения, а на выходные уезжал домой — повидать родных и сходить с приятелями на танцы. В Боэне его считали весельчаком, готовым «сорваться с катушек» в ночь карнавала, но на самом деле это была напускная бравада, за которой Анри пытался скрыть то, что творилось у него на душе. А на душе у него была тоска, близкая к отчаянию. Этот «кризис не среднего возраста» делал молодого клерка малопривлекательным. «Матисс в восемнадцать лет был далеко не красавцем, — вспоминала девушка, когда-то танцевавшая с ним на балу в ратуше Боэна. — Тощий и застенчивый, с жидкой бороденкой, он выглядел настоящим уродом».
Пожалуй, выходом могла бы стать военная служба — единственный шанс для большинства французов увидеть мир своими глазами. Церемония призыва в армию, проходившая в городской ратуше, становилась в Боэне настоящим праздником. Весь город выходил посмотреть на тех, кому выпала удача надеть фуражку с красно-бело-синей кокардой и промаршировать за оркестром. В 1889-м, в год своего призыва, Анри получил отказ. Армии нужны были здоровые солдаты, а он только что перенес очередной, самый серьезный из мучивших его в юности приступов. Думали, что у него аппендицит или язвенный колит, а оказалась обыкновенная грыжа. Однако Матисс говорил о своей грыже как о некоем мистическом знаке: все его существо противилось миру, в котором он вынужден был существовать. Анри устал сопротивляться отцу. Эта борьба окончательно парализовала его волю: порой ему казалось, что большую часть 1889 года он провел в постели, а это почти совпадало с действительностью.
Справиться с душевным кризисом помог неожиданно возникший интерес к живописи, точнее — к краскам. Все началось с соседа по больничной палате, который копировал с цветных репродукций альпийские пейзажи. Видя, как выздоравливавший Матисс мается от безделья, тот посоветовал Анри тоже заняться рисованием. «Отцу это совсем не понравилось, но мать все-таки купила мне коробку красок с двумя маленькими картинками на крышке: одна изображала водяную мельницу, а другая — деревенский пейзаж». Матисс помнил, что больничный приятель копировал картинку со швейцарским шале, соснами и ручейком, срисованную с милой, сентиментальной открытки. Примечательно, что холст этот до сих пор хранится в семье художника-любителя Леона Бувье, которого по праву можно назвать человеком, с чьей легкой руки «изменилось лицо искусства XX века». Сын владельца местной текстильной фабрики, Бувье считал, что нет лучшего отдыха после напряженного рабочего дня, чем писание пейзажа. Анри поверил ему и, сидя на кровати с холстом на коленях, скопировал водяную мельницу. Свой пейзаж он подписал анаграммой — «Essitam», как будто увидел фамилию «Matisse» перевернутой в зеркале.
«Прежде меня ничего не интересовало. Я испытывал полнейшее безразличие ко всему, что бы меня ни пытались заставить делать. С того момента, как в моих руках оказалась коробка с красками, я понял, что это и есть моя жизнь. Подобно животному, которое очертя голову бросается к тому, кого любит, я погрузился в это занятие, к понятному разочарованию моего отца... Это было потрясающее развлечение, своего рода обретенный рай, в котором я был совершенно свободен, одинок и умиротворен».
Матиссу исполнилось двадцать. Теперь он жалел о потраченном впустую времени и не собирался больше терять ни минуты. Он купил популярный самоучитель Фредерика Гупиля «Общее и полное руководство по живописи масляными красками» и начал работать над тем, что впоследствии называл «Моя первая картина». Лежащая на чуть измятом и слегка надорванном листе газеты стопка книг в потертых кожаных переплетах и абажур матового стекла, покоившийся в керамическом блюде, были скопированы с другой репродукции, подписаны «Essitam» и датированы «Июнь 1890 года». На втором натюрморте Анри изобразил книги, которые постоянно были под рукой у клерка, и медный подсвечник с оплывшей свечой; их он поместил на красной суконной скатерти. Десять лет спустя Матисс сделает парадоксальное заявление: «Моя "вторая картина" уже содержала в себе все, что я создал позже. Так что в принципе я мог бы больше ничего не писать. Размышляя об этой картине, я отчетливо понимал, что в ней проявилась моя индивидуальность. Но если я не напишу больше ничего, говорил я себе, этого никто не заметит».
Поправившись, Матисс перешел в контору другого сен-кантенского адвоката, мэтра Дерье, к службе у которого отнесся как к легкому неудобству. Не говоря ни слова отцу, он записывается в художественную школу, расположенную в двух минутах ходьбы от его новой конторы. Чтобы посещать занятия, проходившие в мансарде старинного дворца Фервак, требовалось немалое упорство: они начинались в шесть утра и заканчивались в восемь, когда открывались конторы, и продолжались по вечерам, когда двери контор закрывались. Полвека спустя Матисс нарисует полуоткрытую дверь в контору, сквозь которую была видна медная вывеска: «Мэтр Дерье». Она стала первой в череде дверей и окон, которые открывались для него в течение всей жизни, даже если сначала их приходилось распахивать с силой. «Именно этот образ открытой двери я считаю особенно выразительным», — объяснял художник молодому режиссеру, собиравшемуся снимать фильм о начале его творчества.
Бесплатная художественная школа (Ecole Gratuite de Dessin), основанная в 1782 году мастером пастельной живописи Кантеном де Латуром3 для обучения бедных ткачей композиции «узоров для вышивок», в конце XIX столетия превратилась в «форпост парижской Школы изящных искусств». Ее директор Жюль Деграв считал своим долгом поддерживать священный дух классицизма посредством строгого следования натуре. Ученики лицея и конторские клерки, целый день переписывавшие документы в гроссбухи, по вечерам копировали гравюры и рисовали гипсовые слепки. Живые модели им были неведомы, о цвете не могло идти и речи — лишь избранным ученикам выпускного класса позволялось копировать пастельные портреты придворных XVIII века, исполненные самим мэтром Кантеном де Латуром. «Заинтересовавшись этими приятными лицами, я обнаружил, что все они совершенно неповторимы. Меня удивило разнообразие улыбок на этих лицах, — говорил потом Матисс, — и, хотя они были естественны и очаровательны, на меня они действовали так, что мой рот невольно расплывался в ответной улыбке». Натура Матисс тогда ставил выше других портретистов, за исключением разве что великого Рембрандта.
Деграв был деспотом и мгновенно подавлял едва зарождавшийся бунт. По случайному совпадению одновременно с поступлением в школу Матисса над всесильной властью директора нависла угроза. В октябре 1890 года в Сен-Кантен прибывает из Парижа молодой преподаватель Эмманюэль Круазе. Жизнерадостный, энергичный, но неопытный Круазе быстро сплотил вокруг себя группу самых способных и наиболее смелых учеников и разработал план новой школы живописи. Вновь созданная академия была официально открыта зимой в мансарде над скромным жилищем Круазе на улице Тьер, 11, и лучшим ее студентом стал двадцатилетний Анри Матисс. Пятнадцать учеников со своими столами и мольбертами, двое преподавателей и живая модель, обещанная в качестве главной приманки, разместились здесь вполне вольготно. Плата за обучение была скромной (15 франков в месяц), а занятия, чтобы не конфликтовать со школой Деграва, шли в дневное время — с часа до пяти дня. Матисс работал с невероятной энергией (он приходил в класс в обеденный перерыв), так не похожей на вялость всего предыдущего года. Конечно, он немного сомневался в себе, но никому, кроме художника Кутюрье, которого считал первым в городе живописцем, в этом не признавался. Именно Филиберт Леон Кутюрье4, приехавший в Сен-Кантен из Парижа в надежде заработать на портретах, но вынужденный писать курятники и скотный двор, настоял на том, чтобы Матисс предпочел живопись музыке, а о юриспруденции забыл напрочь. Если последняя уже давно не интересовала Анри, то выбор между живописью и музыкой оказался настоящей проблемой. Отказаться от музыки было непросто: Матисс гордился своей музыкальностью и неплохой техникой владения смычком. Воспоминания о скрипке всегда рождали в нем чувство потери, словно он лишился чего-то очень важного.
Постепенно живопись совершенно заворожила его. Матисс жил с ощущением, что постоянно теряет время. Зимой он вставал еще до рассвета и спешил на занятия в художественную школу, в обеденный перерыв бежал в класс Круазе, а летними вечерами торопился домой, на съемную квартиру, чтобы урвать на рисование (пока не опустились сумерки) еще пару часов. В конторе, где к тому времени его повысили до старшего клерка, он постоянно клевал носом и с трудом отыскивал нужные бумаги. Во время своего первого и последнего выступления в суде он так и не сумел произнести одну-единственную фразу: «Просим перенести рассмотрение дела на следующую неделю». Мэтр Дерье терпеливо мирился с профнепригодностью сотрудника, день ото дня становившегося все более эксцентричным: делал за Анри всю работу и выгораживал перед отцом, не желая терять такого солидного и уважаемого клиента, каковым сделался к тому времени преуспевающий торговец семенами.
Твердыми доказательствами того, что сын снова сбился с пути, Ипполит Анри Матисс не располагал, но подозрения на сей счет у него имелись. Летом 1891 года слухи о новых методах преподавания Круазе дошли до Деграва: его ассистент заставлял учеников писать на открытом воздухе, а по вечерам выводил класс на пленэр, чтобы воспитанники могли передать свои впечатления от захода солнца непосредственно на холсте. Директор быстро и жестоко расправился с самозваной академией: Круазе был публично разжалован, учеников вернули к доскам для рисования, а палитры и краски отобрали. Но трое самых старших студентов — сын бельгийского оружейника Луи ван Кутсем, Жюль Пти, отец которого торговал корзинами, и Анри Матисс — отказались повиноваться. Троица решила уехать в Париж и получить в столице диплом учителя рисования.
«Ни в моем семействе, ни в нашей округе не было ни одного художника», — говорил потом Матисс. Он оказался первым (и долгое время оставался единственным), вышедшим из Боэна художником. Семья была в ужасе. Мир, в котором он вырос, считал любой вид искусства занятием для бездельников, достойным осуждения. В маленьком городке ничего нельзя было скрыть: все знали, что Анри оказался непригоден управлять отцовским магазином и не состоялся как юрист..«Разнесшаяся по Боэну новость о его отъезде опозорила родителей Матисса, — писал мемуарист. — Безрассудство сына они восприняли как катастрофу, угрожавшую репутации всей семьи». Только спустя годы Матисс осознал, какой удар нанес отцу решением покинуть Боэн. «Мой отец оплатил мое обучение праву. Когда я объявил, что хочу стать художником, это было все равно, что сказать ему: "Все, что ты делал, было напрасно и вело в никуда"».
Очевидцы утверждали, что битва отца с сыном напоминала настоящее сражение. Матисс-старший угрожал, что не даст ни копейки («Это ремесло для бродяг, понятно тебе, и ты сдохнешь от голода!»), а Матисс-младший не сдавался. «Я держался стойко» («J'ai tenu bon»), — говорил он потом. Только мать могла примирить их. «"Дай ему год", — сказала моя мать», но отец не желал уступать. Заставить Анри изменить свое решение тоже было невозможно, как мать его ни упрашивала. В итоге она таки уговорила мужа, и Ипполит Анри Матисс расщедрился на сто франков в месяц в течение одного — только одного! — испытательного года.
Драматические детали противостояния отца и сына еще долго обсуждались в Боэне. Поговаривали, что папаша Матисс потрясал кулаками и выкрикивал угрозы вслед уходящему поезду. Однако Анри утверждал, что уехал, никому не сказав ни слова. Пройдут годы, прежде чем он вернется в Боэн, и десятилетия, прежде чем он сочтет нужным обмолвиться о конфликте с отцом. «Отец был прав, — скажет художник почти полвека спустя. — Он хотел посмотреть, выйдет ли из меня толк. Это было только семя. Оно должно было прорасти, дать побеги... Прежде меня ничего не интересовало. А потом я уже не мог думать ни о чем, кроме живописи».
Примечания
1. Амеде Озанфан (1886—1966) — французский художник, теоретик посткубизма и основоположник пуризма (вместе с Ле Корбюзье), ставивший своей задачей создание декоративного по своим задачам и предельно строгого, максимально упрощенного художественного языка. — Здесь и далее примечания Н.Ю. Семеновой.
2. Гренадин (фр. grenadine) — легкая шелковая ткань; мериносовая шерсть — дорогая шерсть из мериносовой овцы средиземноморской породы; муар (фр. moire) — плотная шелковая или полушелковая ткань с разводами, переливающаяся (на свету) разными оттенками; газ (фр. gaze) — легкая полупрозрачная шелковая или хлопковая ткань.
3. Морис Кантен де Латур (1704—1788) — французский портретист, работавший преимущественно в технике пастели, необычайно популярной в XVIII веке; имел звание королевского живописца. Обладал удивительной способностью схватывать сходство модели. Большинство созданных им портретов хранятся в музее Сен-Кантена, его родного города, куда художник «удалился на покой» в 1780 году, а также в Лувре.
4. Филиберт Леон Кутюрье (1823—1901) — французский художник, анималист и портретист, учился в Школе изящных искусств вместе с Густавом Моро и Вильямом Бугро; в молодости был знаком с Милле и Коро, о которых впоследствии даже написал небольшую брошюру.