Главная / Публикации / Х. Сперлинг. «Матисс»
Глава вторая. Побег. 1891—1897
Три «ренегата» из Сен-Кантена появились в Париже в первых числах октября 1891 года, когда в Школе изящных искусств начинался осенний семестр. Подготовлены приятели были слабо и на первом же отборочном туре провалились. Луи ван Кутсем забросил живопись сразу, вернулся в Сен-Кантен, женился на дочери пивовара и весьма преуспел, торгуя сахаром. Жюль Пти оказался более целеустремленным: остался в Париже с Матиссом (который, между прочим, находил у него несомненный талант), сумел с очередной попытки, в тот же год, что и Анри, поступить в Школу изящных искусств и даже дважды выставиться в официальном Салоне1. Через восемь лет и он вернулся домой, разочарованный в профессии, не принесшей ему ни денег, ни славы. В феврале 1899 года, за два месяца до свадьбы их общего друга ван Кутсема, Жюль Пти скончался.
Неизвестно, как сложилась бы судьба Матисса, не снабди его Кутюрье рекомендательным письмом к своему бывшему соученику Вильяму Бугро2. Примечательно, что Бугро в тот момент был не только самым влиятельным и богатым художником Европы, но и президентом парижского Салона. Письмо Кутюрье открыло перед молодым провинциалом двери, которые ни за что перед ним бы не распахнулись (вставим шикарные двери парижского особняка в чреду других дверей, которые распахивались перед нашим героем в течение его жизни). Проситель, удостаивавшийся аудиенции Бугро, мог считать себя осчастливленным самим папой, ибо во французском художественном мире этот художник был царь и бог. Одно только его слово создавало репутации и разрушало карьеры. Описывая много лет спустя напыщенность и гнусавые сентенции величайшего живописца Третьей республики, Матисс довольно комически интерпретировал ту встречу. Но тогда, показывая свои натюрморты (каковых у него имелось всего только два), он трепетал. Бугро обошелся с новичком безжалостно («А-а, так вы не понимаете перспективу! Ничего, научитесь!»), но тем не менее предложил записаться к нему в класс в Академию Жюлиана3. 5 октября Матисс был зачислен на курс рисования с натуры. Годичную плату за обучение — 306 франков — внес отец, признавший, что без серьезной подготовки сыну в Школу изящных искусств поступить не удастся.
На первом же занятии Бугро сказал, что рисовать Анри не умеет и никогда не научится. «Вам придется изучать перспективу, — говорил Бугро, — и вы стираете уголь пальцем, а это не полагается. Надо стирать очень чистой тряпочкой...» Он заставлял копировать гипсовые модели с помощью отвеса (подобные механические упражнения приводили Анри в бешенство еще в школе), и Матисс постоянно носил с собой отвес, думая, что с его помощью сможет наверстать упущенное («Мне понадобились годы, чтобы вбить себе в голову отвес, чувство вертикали», — признается художник полвека спустя); с тех пор академический отвес стал для него нравственным и структурным принципом, символом ясности и равновесия.
Умение пользоваться отвесом оказалось единственным, чему Матисс научился у Бугро. Через два семестра он перешел в класс Габриэля Феррье, маленького нервного человека, который, как и Бугро, ничего выдающегося в его рисунках не нашел и даже посоветовал не тратить время попусту. Рисовать с гипсов у Анри не очень получалось, другое дело — живая модель, здесь он должен был показать себя во всей красе. Но, увидев обнаженную модель, Матисс так разволновался, что не смог выполнить обычный ученический набросок — начал с рук, потом стер голову и в итоге нарушил раз и навсегда установленную последовательность. Феррье в пух и прах разнес его рисунок («Это настолько плохо, что трудно даже описать словами») и отчитал, словно сержант новобранца («Казалось, что он просто спятил», — вспоминал Матисс). После такого приговора Анри начал прогуливать занятия в натурном классе. Собственная бездарность казалась ему в тот момент безнадежной.
Условия для учебы в Академии Жюлиана были отвратительными. Студии переполнены, духота адская, и вдобавок ни на минуту не стихающий гул. Кто-то стрелял бумажными шариками, кто-то опрокидывал мольберты и приставал к новичкам. Матисс страдал от одиночества («Как будто я приехал в страну, где говорят на другом языке») — большой чужой город, совершенно чужие люди. Сколько бы он ни вглядывался в технически идеальные, но напрочь лишенные каких-либо эмоций работы лучших студентов, «найти причины, чтобы рисовать таким образом» он не мог, да и, как говорил сам, «не имел ни малейшего представления, как это следует делать». В январе 1892 года Бугро и Феррье одобрили его рисунок обнаженной фигуры, так называемый académie4, — исключительно для проформы, чтобы Матисса допустили к вступительным экзаменам в Школу изящных искусств. «Хороший рисунок, — скажет Матисс, взглянув на свою ученическую работу спустя шестьдесят лет, — сейчас я рисую ненамного лучше, просто я рисую иначе».
Не пройдя в очередной раз даже первый тур, Анри Матисс поехал в Лилль, где его ждал отец. Ни тому ни другому свидание на «нейтральной территории» радости не принесло: отец по-прежнему был против занятий Анри живописью, а сын настаивал на своем. Несмотря на неприятный осадок от встречи с отцом, приезд в Лилль зимой 1892 года запомнился Матиссу навсегда, ибо эта поездка изменила всю его дальнейшую жизнь. «Я думал, что никогда не смогу научиться писать, потому что пишу не так, как другие. И вот в Лилле я увидел картины Гойи. Именно тогда я понял, что живопись — это особый язык; и тогда я подумал, что смог бы стать художником». «Говорившими» на понятном языке картинами, увиденными в городском музее, были «Юность» и «Старость» Франсиско Гойи5. «Это была открытая дверь, а у Жюлиана дверь была закрытой... Гойя вдохнул в меня жизнь». Вот теперь, наконец, все встало на свои места. «Мой отец... не мог понять академический метод, — рассказывал Пьер Матисс. — Здесь тон темнее, здесь — светлее, все эти приемы и уловки, а затем увидел Гойю и сказал себе: "Ага, вот это я могу делать". А его отец вернулся домой, так ничего и не поняв».
Ипполит Анри покинул Лилль с тяжелым сердцем, а его сын возвратился в Париж другим человеком («Мне казалось, что Гойя по-настоящему понял жизнь... Я хотел бы сделать что-нибудь подобное»). Кто-то посоветовал Анри попытаться проникнуть в Школу изящных искусств «с черного хода», обойдя Бугро. Единственной из трех студий, где преподавали живопись и куда принимали независимо от результатов вступительных экзаменов, была мастерская Постава Моро6. Матисс был принят сразу (полвека спустя он нарисует Моро — стройного старика с широко распростертыми руками). На случай, если отец вдруг передумает и прекратит посылать ежемесячные сто франков (а отказать в стипендии Матисс-старший мог в любой момент, поэтому Анри будет находиться в неопределенном состоянии почти десять лет, прежде чем начнет зарабатывать своими картинами), он решил сократить расходы вдвое. Жить и питаться в убогом студенческом общежитии (обед за 13 су) было теперь не по карману, и вместе с Жюлем Пти они поселились в двух крохотных комнатах на улице Мэн, 12, около кладбища Монпарнас. Готовили и убирали сами. А однажды, когда папаша Матисс прислал из своей лавки мешок риса, устроили настоящий праздник для земляков-северян: все шесть лет учебы у Моро Матисс был членом этого братства.
Моро был замечательным преподавателем, но твердостью характера не отличался, держать своих учеников в узде не умел, отчего те временами начинали так буйствовать, что студию приходилось закрывать. А через полгода после поступления Матисса в класс Моро во время традиционного студенческого Bal des Quat'z Arts7 в «Мулен Руж» пришлось даже вызывать полицию. Этот весенний бал оказался для Матисса первым и, судя по всему, последним. Художники в маскарадных костюмах (Анри тоже нарядился — завернулся в простыню, а лицо выкрасил жженой пробкой, изобразив араба) так отплясывали с натурщицами, что те в экстазе сбрасывали и без того немногочисленные предметы туалета, а потом до того разошлись, что разобрали булыжную мостовую и устроили баррикады, которые полицейским пришлось брать штурмом.
В годы учебы Матисс тоже не отличался благовоспитанностью и скромностью. Мог запросто сорвать представление мюзик-холла в Gaîté de Montparnasse или прикинуться мертвецки пьяным, чтобы собрать вокруг себя толпу зевак. Знавшие художника позже не верили, что этот степенный старомодный господин позволял себе когда-либо подобные выходки. «Я... был рожден буйным, никогда не делал ничего до тех пор, пока мне этого не хотелось, отшвыривал и ломал все, в чем больше не нуждался, а постель заправлял только в тот день, когда меняли простыни, и т. д. и т. п.»
В Париже стояли чудовищные холода, когда в канун Нового, 1893 года Матисс поселился на берегу скованной льдом Сены. На пару со скульптором Жоржем Лоржу, научившим его варить клей («Я все еще вижу Лоржу, замешивающего для меня клей») он снял студию на улице Сен-Жак, 350, вблизи бульвара Сен-Мишель. Среди ранних скульптур Матисса уцелела пара терракотовых медальонов с портретами молодой девушки, натурщицы Лоржу. Девятнадцатилетняя Каролина Жобло, которую друзья называли Камиллой, была изящным созданием с длинными черными волосами и огромными темными глазами («У тебя глаза настоящей одалиски», — говорил ей Матисс). Камилла была беспечна, общительна и заражала окружающих бьющей через край жизнерадостностью. Она постоянно хохотала над шутовскими выходками Матисса и до слез смеялась над карикатурами, которые виртуозно рисовал Лоржу. Камилла, Анри и Жорж повсюду появлялись втроем, а если приходил Леон Вассо, учившийся в Сорбонне на медицинском, то вчетвером. В старости Камилла любила рассказывать о веселой богемной молодости, о счастье быть молодой, красивой и о том, как ей нравилось ловить на себе восхищенные взгляды нищих (но уже подающих надежды) художников. Матисс, напротив, старался не вспоминать о том времени и отделывался словами, что, мол, «в двадцать пять не требуется особого воображения, чтобы почувствовать себя влюбленным». Когда Камилла выбрала Матисса, очарованный ею Вассо отнесся к решению подруги философски.
Камилла родилась в апреле 1873 года в провинции Алье, в краю «сонных пастбищ» Центральной Франции. Ее отец, деревенский плотник, умер, когда девочке было семь лет. Сироту взяли на свое попечение монахини и научили шить. Шила Камилла мастерски: у нее были ловкие пальцы и редкое чувство материи, такое же, как и у Анри. Луи Арагон потом напишет, что Матисс «лучше других понимал, как ткань ложится на тело, как полоски материи вписываются в женскую одежду, как они обвивают талию, прилегают к подмышке или подчеркивают изгиб груди: такое обилие секретов невозможно найти ни в одном справочнике». Возможно, он научился этому, живя с Камиллой, которая сама шила себе наряды и мастерила шляпки для себя и подруг, умело соединяя «французский шик» с тем, что одна из моделей Матисса называла «английской элегантностью», то есть умением оставаться стильной, невзирая на суровые условия жизни. Анри и Камилла оба, подобно ткачам Боэна, придерживались той точки зрения, что роскошь — «нечто, не имеющее цены, но при этом доступное всем».
Ткани играли в жизни Матисса важную роль не только благодаря Камилле. Они окружали его с детства, и поэтому он нуждался в них физически. Несмотря на безденежье, Анри начал покупать в лавках старьевщиков у Нотр-Дам ветхие лоскутки старинных вышивок или гобеленов. Он отказывал себе во всем ради будущего «маленького музея текстиля», хотя каждый «экземпляр» обходился ему не дороже нескольких су. Другой его страстью стал Лувр, куда Матисс ходил постоянно — ведь он так много упустил. Он изучал старых мастеров с таким рвением, что даже Моро был поражен. Мэтр питал к своему ученику явную симпатию, и когда тот во второй раз провалил экзамены в Школу изящных искусств, по собственной инициативе написал Ипполиту Анри целое послание. Моро писал о безусловной талантливости его сына, уверяя, что повода для беспокойства нет и Анри непременно себя еще покажет. Пока же порадовать родителей было нечем, не считая новости о перемене места учебы. Анри сообщил, что записался в Школу декоративных искусств, которая гарантирует окончившим диплом учителя, и обучение в Ecole des Arts Décoratifs стоит вдвое дешевле, чем в Ecole des Beaux Arts.
В Школу декоративных искусств шли в основном сыновья рабочих и мелких ремесленников, и классы в ней были переполнены. Матиссу было почти двадцать три, а его соученикам — от четырнадцати до двадцати, да и подготовлены они были гораздо лучше своего великовозрастного однокашника. Анри боялся, что им будут помыкать как мальчишкой, и даже отказался снять шляпу перед приходом в класс преподавателя («Ну уж нет, я сниму ее, только когда здесь больше не будет сквозняков», — с вызовом заявил он), чем произвел настоящую сенсацию. Правда, за подобную дерзость его отстранили от занятий на две недели.
Самым ценным его приобретением в новой школе были друзья — Анри Манген и Альбер Марке8. «Марке моей юности... был борцом, надежным и верным соратником», — говорил Матисс, имея в виду предшествующие «великой революции фовистов» времена. Абсолютно то же самое он мог бы сказать и о Мангене, хотя кроме страстного увлечения живописью у его новых друзей не было ничего общего. Манген был красив, стремителен и самоуверен. Стоя у мольберта, он громко насвистывал или напевал что-то из Бетховена, если все шло хорошо, и мрачно дымил сигаретой, когда картина не получалась. Марке, которого из-за маленького роста постоянно дразнили и обижали, был замкнут и застенчив. При этом в многолюдном классе Гюстава Моро в Школе декоративных искусств прихрамывающий коротышка Марке по прозвищу Носатый считался главным шутником.
Матисс сразу почувствовал, что сдержанность Марке, которую плохо знавшие его принимали за холодность, была не более чем защитной реакцией. Анри, бывший пятью годами старше Марке, тут же взял шефство над плохо приспособленным к жизни Альбером. «У него не было друзей. Никого, кроме меня. Я делал то же, что и он. Мы могли жить рядом, не говоря друг другу ни слова». Марке всегда принимал сторону Матисса, поскольку, в отличие от Мангена, любил рисковать и экспериментировать не меньше Анри. Как художников всех их троих сформировал Гюстав Моро, начавший преподавать поздно, после шестидесяти, — свой первый класс в Школе изящных искусств он взял в тот самый год, когда в ней появился Матисс. Моро, понимавший всю пропасть, образовавшуюся между старым и новым искусством, оказался одним из немногих, кто был настроен на живой контакт с молодежью. Молодой Генри Джеймс9 называл Моро «Густавом Флобером живописи»: «Он наделен богатым воображением, и если его живопись и не отличается особой мощью, то неуловимостью — несомненно». Именно неуловимость, мерцающая фантасмагория живописной вязи, была сутью искусства Моро, всю жизнь старавшегося «выразить невыразимое». «Он не наставлял своих учеников на правильный путь, он уводил их с этого пути, — говорил Матисс. — Он будил в них беспокойство». Дважды в неделю Моро правил работы студентов, а потом вел своих питомцев в Лувр. Особенно он любил старых голландцев и итальянцев — их живопись его особенно вдохновляла. «Он не показывал нам, как писать, — вспоминал Матисс, — он пробуждал наше воображение зрелищем жизни, которое находил в этих картинах».
Эту способность живописи «будить воображение» Матисс впервые ощутил в Лилле, когда увидел в тамошнем музее картины Гойи. «Я учился в залах Лувра», — всегда повторял он. Шесть лет, начиная с 1892-го, Матисс, вместе со всем классом Моро, ставил свой мольберт в одном из залов, постепенно передвигаясь от картины к картине (Матисс называл это «кратким уроком сравнительного рисования»). Любознательность и открытость всему новому, которые прививал им Моро, не имели ничего общего с процветавшим в Школе изящных искусств механическим копированием. Матиссу это напоминало воскресные дни в Боэне, когда ткачи ходили из дома в дом, рассматривая, что кому удалось сработать на своем станке; эти кусочки тканей выглядели настоящими произведениями искусства.
Техника владения живописью старыми мастерами Матисса потрясала. «Можно сказать о каком-то художнике, что фактура его живописи подобна бархату, или атласу, или тафте, — говорил Матисс. — Но как он это делает... Это волшебство. Этому нельзя научить». Мастером, тронувшим Матисса загадочностью и мощью своей живописи не меньше Гойи, в те годы был Шарлей10. Первой картиной, которую Анри копировал в Лувре, был «Натюрморт с трубкой». Его оглушила неуловимость сине-голубого цвета, каким была написана коробка в центре полотна. В один день он казался розовым, в другой — зеленым... Матисс перепробовал все, чтобы разгадать секрет картины; с помощью лупы изучал состав краски, зернистость холста, лаковое покрытие, переходы от света к тени. Не пожалел даже собственный эскиз маслом и разрезал холст, пробуя прикладывать кусочки к шарденовскому полотну. Каждый отдельный кусочек совпадал идеально, но лишь до тех пор, пока он не соединял их вместе: с этого момента всякое соответствие исчезало. «Это поистине волшебная картина», — говорил Матисс о Шардене, добавляя, что «Натюрморт с трубкой» оказался единственной копией, закончить которую он не сумел. Зато написал «Натюрморт с яблоками» для Вассо, который называл приятеля «мой маленький Шарден».
Матисс копировал Шардена четыре раза. Тяжелее всего ему дался «Скат» — огромное полотно с устрицами и гигантским выпотрошенным скатом, возвышавшимся на кухонном столе подобно своду готического собора. Матисс безуспешно сражался с натюрмортом Шардена год за годом, без малого шесть с половиной лет («Я хотел перенять его приемы») — почти столько же, сколько занимался в мастерской Моро. Работа над картиной лишь подтверждала постулат учителя, говорившего, что сила живописи исходит изнутри и почерпнуть ее извне невозможно: «Непременно запомни: цвет должен быть продуман, рожден воображением. Если воображения нет, то прекрасного цвета добиться не суждено никогда... Только та картина будет жить долго, которую ждали, которую видели в мечтах и которая была рождена воображением, а не одной лишь способностью руки наносить на холст краску кончиком кисти». Матисс усвоил этот урок от Моро в виде теоретической заповеди, а на практике — копируя Шардена.
Другим художником, которого Матисс с тем же упорством копировал в Лувре, был Ян Давиде де Хем11. «Десерт» голландца оказался дьявольски сложной задачей — своего рода тестом на изображение материалов и фактур. Теперь это были ткани, стекло, полированное дерево, фарфор, перламутр, сверкающее серебро, тусклая оловянная посуда, чеканное золото и кованая медь, всевозможные экзотические фрукты и цветы. Предложенная для копирования своему амбициозному ученику (уже готовому признать поражение) картина была хитроумным выбором Моро. В отличие от «Трубки» Шардена с ее неуловимой изысканностью и обманчивой простотой, «Десерт» Хема позволял проявить мастерство более сдержанно. Матисс принял вызов учителя, предложившего ему продемонстрировать виртуозность живописи родной Фландрии: Анри отошел к дальней стене и начал писать так, как если бы ему пришлось писать предметы с натуры. «Десерт» Хема навсегда остался для Матисса «пробным камнем». Он будет возвращаться к нему трижды, используя в 1897 году в качестве «отправной точки» в сражении с импрессионизмом, в 1908-м, когда до предела упростит свою живопись, и в 1915-м, когда вплотную подойдет к кубизму.
Матисс говорил, что нужно было обладать характером, чтобы спорить с Моро, хотя учитель выделял именно тех, кто отваживался на это. Звездами студии были Жорж Руо12, «бледный, тощий юноша с огненно-рыжими волосами», и невысокий, застенчивый, молчаливый вундеркинд по имени Симон Бюсси13. Руо был слишком поглощен проблемами собственного творчества, чтобы оказать сколько-нибудь значительное влияние на Анри, зато с Бюсси они сблизились необычайно и сделались друзьями на всю жизнь. Симон был всего на семь месяцев моложе Матисса, но уже неплохо владел профессией, поскольку учился живописи целых шесть лет. В шестнадцать он приехал в Париж и поступил в Школу изящных искусств с первой же попытки. Сдержанный в общении, но феноменально уверенный в себе Бюсси родился в семье сапожника в Юре. Как и Матисс, он был первым в семье, кто покинул родной город (выделивший ему, кстати, стипендию на обучение в столице). Решимость и упорство у друзей были примерно одинаковыми. В те годы никто не сомневался, что преуспевавшему Бюсси блестящая карьера обеспечена. И хотя все сложилось иначе, Матисс и через сорок лет будет не раз обращаться к Бюсси за советом и дружеской критикой. Матисс безмерно уважал Бюсси. Ведь именно Симон первым поверил в него и предсказал блестящее будущее («Матисс, когда-нибудь ты будешь зарабатывать кучу денег!»), казавшееся тогда совершенно невероятным.
Летом 1894 года Матисс перебрался на набережную Сен-Мишель, 19, в многоэтажный доходный дом, так непохожий на домишко, в котором прежде он делил убогую мансарду без окон вместе с Пти. Это была первая в его жизни мастерская: мольберт, чугунная печь, кушетка, шкаф и небольшой стол для натюрмортов; холодную воду приходилось брать из общего крана в конце длинного коридора. Тут же он обустроил и свое первое «семейное гнездо». «Я переехал на набережную Сен-Мишель, где у меня была мастерская с видом на Сену, — вспоминал Матисс. — Здесь я женился». Анри с Камиллой сняли крошечную спальню под крышей и считались семейной парой, хотя брак их был чисто номинальным. Матисс, как бы сильно он того ни желал, права жениться до своего двадцатипятилетия без родительского согласия не имел, а идти на конфликт значило лишиться финансовой поддержки отца. Выжить без ежемесячных ста франков он не смог бы даже при самой жесточайшей экономии. Только в тот момент, когда Камилла обнаружила, что ждет ребенка, Анри решился узаконить их отношения. С точки же зрения семьи Матисса, такой поворот событий, напротив, должен был послужить сигналом к расставанию. В приличном обществе полагалось «давать отставку» подруге сына в случае ее беременности, и Ипполит Анри Матисс поспешил обезопасить сына от возможных посягательств некой самозванки. Финансовую помощь он не прекратил, но составил документ, лишавший старшего сына (и, соответственно, его детей) вступать в права наследства автоматически. Эту бумагу будущий дед подписал ровно за день до рождения своей внучки.
Маргерит Эмильен Матисс родилась 31 августа 1894 года. Девочка оказалась чувствительной и нервной, как и ее мать, и так же трогательно хрупка и изящна. У нее были такие же бездонные черные глаза одалиски. От отца она унаследовала пылкость, мужество и гордость, ненависть к компромиссам и непоколебимое чувство долга. Из всех привязанностей Матисса привязанность к дочери была самой глубокой и самой продолжительной. Истинное дитя мастерской, Маргерит выросла среди кистей и холстов, с детства привыкла к запаху масляных красок и рано свыклась с неудобствами позирования. Мнение дочери всегда значило для Матисса больше, чем чья-либо другая оценка. Маргерит же была безоговорочно преданна отцу всю жизнь.
Рождение Маргерит дорого обошлось Камилле. Общество не прощало незамужних матерей: таких хозяева выгоняли с работы, а консьержки самых захудалых парижских меблирашек готовы были выбросить на улицу. До конца жизни Камиллу преследовали ночные кошмары: ей казалось, что она снова мучается постыдной беременностью и рожает дочь в убогой богадельне на улице Азас, 89. Однако тогда, благодаря заботам Анри и его друзей, молодая мать довольно легко оправилась и быстро восстановила силы. Больше всех помогал будущий доктор и самый верный союзник молодой пары Леон Вассо (получивший в знак благодарности копию одного из двух скульптурных медальонов Камиллы). От этой поры остался портрет Маргерит — пухленького, серьезного, кучерявого младенца в платьице из муслина, подпоясанном лентой, который написал другой их ближайший друг, северянин Анри Эвенполь14.
В марте 1895 года Матисс с пятой попытки наконец-то сдал вступительные экзамены в Школу изящных искусств. Через несколько месяцев он написал свой первый пейзаж с видом Сены, выдержанный в спокойных зеленых и серо-коричневых тонах (не без влияния Камиля Коро15, большая выставка которого прошла в Париже той весной). Постепенно, от натюрморта, занимавшего в иерархии жанров низшую ступень, Матисс двигался к портрету, причем с большим опасением. В порыве откровенности он признается, что начал помещать фигуры в натюрморты из-за боязни, что просто не сумеет написать человеческую фигуру. Анри отважился на это зимой 1895 года. И хотя позировала ему Камилла, импульс шел от матери. Матисс вспоминал, как ждал на почте заказанный телефонный разговор и что-то машинально рисовал на телеграфном бланке, думая при этом о матери («Инстинктивный набросок, вызванный к жизни памятью сердца»). «Каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что на листе проявилось материнское лицо во всех его подробностях».
Первый из его живописных портретов назывался «Читающая Камилла». Одетая в черное платье Камилла сидела на фоне темной стены, повернувшись к зрителю спиной так, что свет падал ей на затылок и на белую страницу книги. На втором, чуть меньшего размера холсте, он написал Камиллу, одетую в платье с цветастым узором из маков, на бледном фоне. Художник нарочно повернул модель вполоборота, чтобы подчеркнуть ее египетский профиль. В мае 1896 года Салон Национального общества изящных искусств, он же Салон Марсова Поля16 принял у Матисса на выставку пять картин. Это был успех. К тому же «Читающую» приобрело государство17, что было уже публичным признанием, к сожалению для Матисса, первым и одновременно последним на его родине. «В нем чувствуется подлинный темперамент», — отметил автор статьи о земляке-дебютанте в «Журналь де Сен-Кантен» и снисходительно добавил: «Порой встречаются адвокаты, не равнодушные к искусству, великодушно позволяющие своим клеркам поглазеть на красоту сквозь маленькое окошко». Хотя журналист явно намекал на «воскресных» художников-любителей, упоминание об открытом в иной мир окне для Матисса было исключительно символично.
Впервые Матисс написал открытую дверь (скорее похожую на большое окно) летом 1896 года. В картине «Открытая дверь. Бретань» не было ни фигур, ни признаков натюрморта, ни намека на пейзаж — лишь строгая геометрическая комбинация углов и прямых линий, окаймлявших распахнутую дверь, сквозь которую в темный коттедж врывался солнечный свет. Картина эта, оказавшаяся для художника поворотной, была написана на небольшом острове Бель-Иль-ан-Мер. На острове, охранявшем вход в Бискайский залив с атлантического побережья, Матисс проведет три лета подряд (1895, 1896и 1897); именно здесь случатся кардинальные перемены в его творчестве, да и личной жизни тоже.
Впервые он попал на Бель-Иль в 1895 году благодаря Эмилю Вери18, товарищу по занятиям живописью и соседу по набережной Сен-Мишель, 19. Матисс вырос на плоской равнине Фландрии, на море никогда не был и впервые встретился с океаном в Бретани. До тех пор, пока в 1880-х годах в этом диком уголке побережья не прошла железная дорога, бретонцы жили практически в полной изоляции от остальной Франции; они ютились в своих домах вместе со свиньями и домашней птицей, питались в основном жидкой кашей и лепешками, дополняя скудную пищу рыбой. Они спали в деревянных ящиках и подвешивали к стропилам свой жалкий скарб — корзины, люльки, связки лука, соленые окорока. «Я был деморализован, — писал Матисс одному из товарищей по Школе. — Я рассчитывал, что по прибытии в Бретань мне понадобится лишь натянуть твои холсты и я начну работать с той же легкостью, с какой ты делаешь это на набережных Сены или в Школе. В результате я не написал практически ничего или совсем немного. Все время я потратил на то, чтобы заставить себя работать».
Матисс был поражен суровой природой Бретани и убогостью существования ее обитателей. Однако гораздо больше его потрясла манера, в которой работал Эмиль Вери. Подобно большинству приезжающих летом в Бретань молодых художников, Вери использовал палитру свободно — так, как это делали импрессионисты. Матисс о теориях импрессионизма не имел никакого представления, поскольку Моро решительно не признавал эти эксперименты и всячески ограждал своих учеников от их пагубного влияния. Когда Анри написал интерьер бара в порту Ле-Пале, у него получилась типичная фламандская жанровая сцена: мрачные, неопрятные крестьяне в сером полумраке. У Вери же «Интерьер деревенского кафе» вышел гораздо красочнее: свет лился из верхнего левого угла холста, выделяя силуэт посетителя, взгромоздившегося на высокий стул у стойки бара, и отражался от выстроившихся в ряд мерцающих бутылок — красных, оранжевых и зеленых. Получилась своего рода сельская версия картины «Бар в Фоли-Бержер» Эдуарда Мане19, так возбудившей тринадцать лет назад Париж. Учеников Моро, воспитанных на луврской классике, подобные вольности бросали в дрожь — недаром Матисс говорил, что «земля закачалась у него под ногами», когда он увидел написанное Вери. Через десять дней Матисс сбежал с Бель-Иля. «Все казалось мне необычайно оригинальным, ни на что не похожим и невероятно сложным... Помню, каким потрясенным и раздавленным я чувствовал себя».
Анри вернулся в Париж ненадолго. Забрав Камиллу с одиннадцатимесячной дочкой, он опять поехал в Бретань. Они остановились в городке Пон-Круа в Финистере, в одной из импровизированных колоний художников, которые стали появляться по всей Бретани после открытия железной дороги. Оттуда Матисс съездил в Понт-Авен, сделавшийся к этому времени неофициальным «филиалом на открытом воздухе» Академии Жюлиана, но уже на следующее утро уехал. Все, чем занимались в Понт-Авене20 последователи Гогена, показалось ему глубоко чуждым. «Я никогда не видел Гогена, — объяснял он потом. — Я инстинктивно избегал его уже сложившейся теории, будучи воспитанным на залах Лувра, где осознал всю сложность проблемы, которую должен был решить сам для себя, и я боялся доктрин, служащих как бы паролем»21. Привезенные Матиссом из Бретани в 1895 году картины, как и большинство тех, что были написаны здесь на следующий год, оставались фламандскими по духу и исполнению: старомодные натюрморты, наброски фигур, блеклые пейзажи в темно-коричневых и темно-серых тонах с низкими домами, кривыми деревьями и приземистыми ветряными мельницами.
Эти спокойные, серебристо-серые бретонские пейзажи и натюрморты, которые Матисс написал зимой 1895/96 года, вызывали невероятное восхищение его друга Анри Эвенполя (он назвал Матисса «тонким художником», превосходно овладевшим искусством серых тонов). Их дружбу Матисс назовет лучшим, что было у него в жизни. В то время Эвенполь был гораздо смелее как живописец, нежели Матисс, и намного сильнее чувствовал цвет. Он уже заработал себе имя картиной «Мужчина в красном»: вызывающим, в стиле Уистлера22, портретом, показанным на Салоне Марсова Поля. По происхождению и привычкам Эвенполь, как и Матисс, был фламандцем и тоже вечно боролся против социальной и академической уравниловки. Оба оказались в сходном положении: у Эвенполя была возлюбленная, которая родила ему сына, и он, как и Анри, вызвался поддерживать мать своего ребенка, чем привел в ярость Эвенполя-старшего, уважаемого бельгийского чиновника. Помимо детей и живописи их сближала еще и любовь к музыке. Эвенполь, бывший гораздо состоятельнее Матисса, привез в Париж пианино и по понедельникам устраивал у себя в мастерской музыкальные вечера (он играл на фортепьяно, а Матисс — на скрипке).
Не было секретом, что Моро из всех своих учеников выделял Эвенполя. Но самым выдающимся из его питомцев станет совсем не Анри Эвенполь, а Анри Матисс, «стартовавший» как художник гораздо позже остальных, хотя и он, несомненно, принадлежал к числу любимчиков. Иначе весной 1896 года мэтр не отправился бы лично проверить, как продвигается работа на набережной Сен-Мишель, 19, — такое он делал лишь в исключительных случаях. «Наконец, мы оказались в маленькой мастерской, набитой серыми от пыли лоскутками гобеленов и тканей, — писал Эвенполь отцу, рассказывая, как трудно было учителю подниматься на пятый этаж — сто пять каменных ступеней. — Моро сказал мне: "Мы двое составим жюри". Он уселся на стул, я встал позади него, и мы провели незабываемый час. Он объяснял нам, что и почему ему нравится, а что — нет. Матисс показывал то, что собирался выставить на Марсовом Поле, дюжину холстов...» При воспоминании о той неожиданной встрече у Матисса всегда дрожал от волнения голос. Эвен-полю было двадцать три с половиной, Матиссу ровно двадцать пять, а Моро через месяц исполнялось семьдесят. («Он оставался поразительно молодым, он — не профессор, в нем нет ни малейшего следа педантизма, он — друг».)
Эвенполь, по мнению Моро, олицетворял слабые стороны фламандского характера: пристрастие к изображению грубых сцен и любовь к кричащим краскам; Матисс с его любовью к глухим, темным тонам — самые сильные. Картина «Мастерская Гюстава Моро», в которой Матисс проявил себя «мастером изображения серого», была принята на Национальный Салон 1896 года (вместе с «Читающей женщиной», двумя натюрмортами и написанным в Бретани «Свинарем»), по окончании которого Национальное общество изящных искусств избрало его своим членом-корреспондентом. Для впервые выставлявшегося художника это было необыкновенной честью (Матисс послал домой список из девятнадцати новых членов общества, подчеркнув свое имя), но главное, давало право показывать на ежегодном Салоне до десяти картин без предварительного одобрения отборочного комитета.
Успех 1896 года реабилитировал Матисса в глазах родителей, которые специально приезжали в Париж, чтобы увидеть работы сына на выставке. Матисс-старший был растроган похвалами Моро, уверявшего, что Анри — талант и Римская премия23 у него в кармане, а вместе с ней и стипендия. Отец будущей знаменитости был человеком практичным и привел состоятельных родственников посмотреть работы своего мальчика. Кузен Жюль Сонье, парижский торговец тканями, купил натюрморт и даже выразил желание при случае приобрести что-нибудь еще. Эмиль Жерар, деверь Ипполита Анри, глава семейного кожевенного бизнеса Жераров и владелец маргаринового завода, тоже поддержал племянника. Он заказал своему крестнику декорировать столовую в недавно купленном им в Ле-Като особняке на улице Републик, 45, считавшемся едва ли не самым роскошным в их родном городе. Потолок столовой, украшенной деревянными панелями, Матисс расписал, выбрав золотой, красный и темно-синий тона, а в проемы поместил свои же копии с работ старых мастеров, сделанных в Лувре («Пастораль» Буше, «Урок музыки» Фрагонара, «Пирамида из фруктов» Шардена и «Хромоножка» Хусепе Риберы). Если не считать этих копий, купленный кузеном Сонье натюрморт, а также два полотна, приобретенных государством («Читающую женщину» и копию с «Охоты» Аннибале Каррачи), то за первые шесть месяцев 1896 года Матисс сумел продать больше, чем за всю предыдущую жизнь. Камилла вспоминала, что той весной Анри дарил ей букетик фиалок всякий раз, когда продавал картину.
К концу июня жара в Париже стала невыносимой, особенно для обитателей мансард. Матисс поднимался очень рано и в 7.30 уже ставил свой мольберт рядом с мольбертом Эвенполя, обычно стоявшего на берегу, чуть ниже причала: «Сена была восхитительна в этот час: пейзаж в легкой дымке тумана, небо, наполненное светом, вызолоченное, окрашенное в розовые и одновременно голубые тона, безлюдные набережные». Домой они возвращались к десяти часам, когда солнце начинало нещадно палить. На итоговой выставке в Школе изящных искусств Эвенполь показал портрет «малышки Матисс», отец которой был удостоен третьей премии «за композицию» — первого и последнего официального признания, полученного Анри Матиссом от Школы.
Хотя прошедшее лето нельзя было назвать удачным, Матисса снова тянуло на Бель-Иль. С большой компанией художников 15 июля он вновь отправился в Бретань. Сначала Анри с Камиллой сняли комнату в порту Ле-Пале, а потом переехали на дальнюю сторону острова, в деревушку Кервилауэн. Они остановились в том же доме, что и их парижский сосед Вери. Дом стоял у проселочной дороги, ведущей к высокому гранитному маяку, который окружали остроконечные скалы. С верхнего этажа их каменной «рулевой рубки» открывался вид на безбрежное море.
В полукилометре от деревушки, на вершине крутого обрыва, стоял знаменитый «Замок англичанина», построенный австралийцем Джоном Питером Расселом. Из-за него в Кервилауэн и рвались Матисс, Вери и другие молодые художники. Рассел был преуспевающим наследником владельца сиднейского чугунолитейного завода, но его жизнь круто изменилась после встречи с Винсентом Ван Гогом. Рассел учился с Ван Гогом в Академии Фернана Кормона24, делил с ним в Париже мастерскую и мечтал о новом искусстве, залогом которого друзья считали душевное равновесие, невозможное без полного уединения. За полтора года до того, как в 1886 году Ван Гог основал в Арле свою легендарную «Южную мастерскую», Рассел основал на Бель-Иле «Северную мастерскую». Когда десять лет спустя на остров приехал Матисс, эксперимент Ван Гога закончился полным и безоговорочным провалом. Рассел же процветал. Над узким заливом Гульфар они с женой построили солидный каменный дом, из окон которого открывался захватывающий вид на Атлантику. При доме был огромный сад, теннисный корт, конюшни, коровник, мастерские для художников, а на пляже — эллинг для яхт. Помимо свиты из детей, слуг, кучеров, репетиторов, гувернанток и садовников, вокруг Рассела циркулировали гости-художники, регулярно сменяющие друг друга. Одни оставались в его огромном доме, другие уединялись в Кервилауэне, как поступили Матисс и Вери.
Рыжебородый патриарх с начальственным видом и зычным голосом, тридцативосьмилетний Рассел был деспотичен, высокомерен и темпераментен. Он обладал недюжинной силой и легко мог взнуздать сбежавшую из табуна лошадь или одним ударом кулака сбить с ног крупного мужчину. Он ловил рыбу, плавал под парусом и ездил верхом в любую погоду. Гостивший на острове вслед за Матиссом Огюст Роден приходил в ужас от лихих маневров, которые выделывал Рассел на своей яхте (скульптор называл его «Тритоном трех стихий»). Расселы, словно массовики-затейники, постоянно организовывали пикники, костры, групповые поездки на сбор мидий и экскурсии. Жизнью на острове наслаждались не только художники, но их жены и подруги, — не случайно Матиссы остались здесь на целых три месяца, вместо запланированного одного.
Рассел бесконечно писал либо жену-итальянку (в прошлом — натурщицу), либо детей — играющих, плавающих, отдыхающих на пляже. Еще он писал обитателей острова, колючий желтый утёсник и фиолетовый вереск, серовато-рыжие скалы, изумрудное море и черные рыбацкие лодки с квадратными парусами цвета охры. Рассел работал на открытом воздухе, устанавливая огромные холсты (он предпочитал большие форматы) против ветра. Его методы были столь же эффектны, как и он сам, поэтому молодые художники, не видевшие ничего подобного прежде, так легко поддавались его влиянию. Матисс утверждал, что его прежняя палитра, «основанная на темно-коричневых тонах старых мастеров, особенно голландцев», преобразилась благодаря Вери, перенявшему у Рассела манеру выдавливать краски прямо из тюбика, в порядке спектра («Работая рядом с ним, я заметил, что он добивается гораздо более ярких тонов, чем я с моей старомодной палитрой»). Матисс любил рассказывать историю о том, как они с приятелем поменялись своими пристрастиями: он вернулся в Париж, горя желанием использовать все цвета радуги, а Вери неожиданно пристрастился к столь любимым Матиссом прежде темно-коричневым и серым тонам.
Но большую часть того лета Матисс работал еще очень осторожно, словно не замечая романтические красоты побережья. Он писал те же однообразные мотивы, что и в прошлом году: выстроившиеся в ряд выбеленные коттеджи, крестьянские фермы, мельницы, бухту Гульфар с вытащенными на берег лодками; писал в тех же глухих, бледных тонах, что и раньше. Перелом произошел, когда во время поездки по побережью Матисс начал «Бретонскую служанку». Он поехал посмотреть одну из достопримечательностей Бель-Иля — грот Апотикерери, огромную пещеру у основания отвесной скалы, — и остался переночевать в таверне на вершине обрыва. Здесь обычно останавливались художники, обожавшие писать открывавшийся отсюда вид на пенящееся море и остроконечные скалы, напоминавший сценическую декорацию в духе романтизма. Но Матисс решил написать не скалы и не море, а служанку Клотильду в высоком белом чепце, склонившуюся над накрытым столом. При всем своем фламандском реализме в «Бретонской служанке» уже наличествовали та яркость тонов и рыхлость фактуры, которые появятся в этюде «Открытая дверь, Бретань» и морских пейзажах, начатых Матиссом тем летом в Гульфаре.
Матисс говорил, что именно Рассел рассказал ему о теории света и цвета импрессионистов (Клода Моне, в частности) и дал советы, как использовать их принципы («разложение солнечного света на составляющие его лучи, элементы и обратное их воспроизведение на основе общей гармонии спектра») на практике. Рассел встречался с Моне на Бель-Иле в 1886 году, и в его коллекции имелся по меньшей мере один из морских пейзажей классика импрессионизма. Но самыми ценными в собрании были рисунки Ван Гога, специально для Рассела сделанные, — чтобы тот имел представление о картинах, написанных его другом Винсентом в свой первый сезон в Арле.
Матисс ходил в учениках Рассела два лета подряд. Он писал друзьям восторженные письма о первостепенной роли цвета и необходимости подчиняться только чувству (эти принципы Рассел с Ван Гогом выработали в своих студенческих спорах десятью годами ранее). Матисс даже перенял манеру речи австралийца, грубоватую и нетерпеливую: «Мы художники не должны быть рабами на галерах... Не обращай внимания ни на что, кроме того, что интересует тебя... Работай с белой, голубой, красной краской, пиши хоть ногами, если тебе так хочется, а если кому-то это не нравится, пошли его подальше». В конце лета Матисса навестил его однокашник Виктор Ру-Шампион. Матисс, которого все знали «как безупречно корректного фламандского художника», напугал его. «Какой сюрприз! Я застал его у окна, пишущим небольшой эскиз с видом на порт. Его палитра была теперь основана на синем кобальте и краплаке: от сдержанных и мрачных тонов, которые он предпочитал до сих пор, не осталось и следа». Анри писал тогда «Порт Пале, конец сезона»: ряд покатых крыш, виднеющихся за высокой стеной причала; разбросанные кое-где темно-красные и кобальтово-синие мазки и ярко выделяющееся большое красное пятно в центре холста, обозначающее дверь таможни. Новая красно-бело-голубая цветовая формула соединилась в этой картине с решимостью Матисса «посылать всех критиков подальше». После трех месяцев пребывания на острове рядом с Расселом столкновение с Моро должно было стать неизбежным.
Матисс вернулся в Париж в конце октября 1896 года. Привезенные им из Бретани работы были встречены, мягко говоря, неоднозначно. Эвенполь писал, что у Матисса огромный прогресс в смысле чувства цвета, но в технике он значительно себе уступил (он больше не называл приятеля «Франсом Хал-сом будущего»). Моро же не сомневался, что все это шалости и его блестящему ученику пора бы, наконец, продемонстрировать серьезным произведением, а возможно даже «шедевром», все, чего он добился за пять лет учебы (разумеется, в своей традиционной манере). Матисс купил большой холст — значительно большего размера, чем обычно, — и приступил к работе. Картину он назвал «Десертный стол», или «Десерт» (в знак уважения к «Десерту» Хема), а за основу взял эскиз с накрытым столом, сделанный в прошлом году в Пон-Круа в Бретани. Они с Камиллой, как могли, воспроизвели роскошно сервированный стол (точнее, лишь его уголок, поскольку только на него и хватило в мастерской места): разложили одолженные у знакомых столовые приборы, поставили цветы и вазу с фруктами. Матисс изрядно потратился. Лето пришлось писать морозной парижской зимой, и, чтобы дорогие фрукты не портились, мастерскую превратили в «холодильник» и не отапливали — работать приходилось в пальто и перчатках. В будущем шедевре, который должен был закрепить предыдущий успех Анри, Камилла изображала служанку.
«Десертный стол», первоначально задумывавшийся как дипломная работа для Моро, стал в итоге панегириком Расселу. В восторг от картины пришел один только Альбер Марке (но мы с Марке, смеялся Матисс, «были отщепенцами в студии»). Бюсси решительно не понравились нечеткие формы и перетекающие друг в друга цвета, а Эвенполь и вовсе был возмущен: «Все пошло кувырком: Матисс, мой друг, пишет теперь как импрессионист и присягает только Клоду Моне... Кому верить, что делать, что думать, как на это смотреть? Ужасно!.. Хорошая это живопись или плохая, но все пляшет перед глазами, полная неразбериха!» Те, кто попадал в мастерскую Матисса той зимой, соглашались с Эвенполем: Анри как живописцу пришел конец, никаких надежд на продажи нет и не предвидится. У приятелей же, напротив, все складывалось очень даже неплохо: Бюсси набирал известность, Эвенполь планировал осенью участвовать в групповой выставке в Брюсселе, а Вери, благоразумно изменивший стиль, претендовал на первую медаль в официальном Салоне Бугро. Их работами заинтересовался сам Жорж Пти25, один из лучших парижских арт-дилеров, и уже даже был готов подписать с компанией молодых художников двухгодичный контракт. Камилла умоляла Анри одуматься и не губить карьеру. Она рыдала, просила, убеждала, требовала сделать над собой усилие и работать как раньше. Но Матисс никого не слушал: он был сосредоточен исключительно на своей новой палитре и думал только о находках Моне и импрессионистов. Когда Камилла отказалась позировать, он заменил ее деревянным манекеном.
Бюсси тоже не удалось переубедить Анри. Он попробовал представить Матисса Дюран-Рюэлю26, продававшему в своей галерее на улице Лафитт импрессионистов, но тот сказал, что натюрморты плохо продаются, и предложил целиком переключиться на интерьеры с фигурами. Еще Бюсси, страшно переживавший за друга, устроил Анри встречу с самим Камилем Писсарро27. У Матисса на глаза навернулись слезы, когда Писсарро начал его ободрять: «Очень хорошо, мой друг, у вас талант. Работайте и не слушайте никого». Писсарро смотрел его картины и рассказывал, как когда-то молодым, страшно неуверенным в себе художником показывал собственные работы Коро. Потом они вдвоем отправились на выставку в Люксембургский дворец. «Они могут бушевать сколько угодно, но мы на правильном пути, — сказал Писсарро Матиссу на выставке Гюстава Кайботта28, завещавшего французскому правительству свою коллекцию картин художников-импрессионистов. — По крайней мере, лично я убежден в этом». Матисс говорил, что с теорией импрессионизма его познакомил Рассел, но картины импрессионистов он впервые увидел на выставке в Люксембургском дворце. Поход этот был незабываемым — ведь он пришел туда с самим патриархом импрессионизма, знавшим всех и со многими работавшим. На выставке висело семь работ самого Писсарро, три небольших картины Сезанна и восемь Мо-не, включая «Скалы в Бель-Иль», — тот же самый мотив этим летом Матисс пытался воспроизвести на своем холсте.
Визит на выставку в Люксембургском дворце состоялся за несколько дней до открытия 24 апреля 1897 года Салона Национального общества изящных искусств. Вот где Матиссу понадобились упорство и стоицизм Писсарро. Матисс-старший специально приехал из Боэна, чтобы посмотреть выставку, и стоял около «Десертного стола», чтобы услышать, что думают о работе сына посетители Салона (ему самому творения Анри казались беспомощными, незавершенными этюдами). Все останавливавшиеся у картины, которую взбешенный отборочный комитет нарочно повесил крайне неудачно, возмущались. Других эпитетов, кроме «ужасно», Ипполит Анри не слышал. До конца дней Матисс не мог забыть слова отца: «На дне твоих графинов люди разглядели микробы». Достаточно безобидный интерьер, исполненный в духе позднего импрессионизма29, открыл длинный список работ Анри Матисса, которые будет поносить возмущенная публика парижских Салонов.
Все было ужасно. Весной Анри съехал из комнаты, в которой жил с Камиллой (но сохранил в доме на набережной Сен-Мишель, 19, мастерскую), и переехал на улицу Сены. В феврале он официально признал отцовство Маргерит, и 10 февраля 1897 года девочку крестили. По словам Маргерит, все было сделано секретно, по настоянию бабушки, матери Матисса (Матисс, как известно, был убежденным атеистом и этого никогда не скрывал). В Боэне, конечно, Матиссы на такое не отважились бы: в родном городе даже самые либеральные родители не могли и помыслить о том, чтобы открыто признать любовницу сына, не говоря уже о незаконнорожденной внучке. Столь благородный жест давал Анри моральное право прекратить их совместное с Камиллой существование, сделавшееся к тому времени совершенно невыносимым. Богемная жизнь в воображении Камиллы Шабло казалась столь же увлекательной и романтичной, как и на сцене «Опера Комик». Но в реальности была нищета, убогие комнатушки и вечная борьба за выживание. Свыкнуться с этим у Камиллы не получалось.
В конце мая Матисс неудачно упал с велосипеда и оказался на костылях, что, возможно, способствовало временному примирению с подругой. В июне они вновь сбежали от изнурительной парижской жары на Бель-Иль, но после «Десертного стола» Камилла больше ему не позировала. Изо дня в день он писал «Скалы в Бель-Иль», повторяя запечатленный Моне мотив с не меньшим усердием, чем когда-то «Натюрморт с трубкой» Шардена. Он устанавливал мольберт на том же самом месте, что и Моне, писал тот же силуэт остроконечных вершин, ту же мерцающую морскую гладь и ту же узкую полоску неба. Друзья Матисса были поражены меланхолией этих его морских пейзажей и одновременно их эмоциональной силой.
Он писал скалы, берег и маяк, все более уверенно используя свою новую палитру. Даже самые простые сюжеты обретали на его полотне цвет. Бретонская мельница, написанная двумя годами ранее в сдержанных серых оттенках, превратилась в пылающую смесь кобальтово-синих, алых, желтых и зеленых мазков, сверкающих на белом фоне словно пламя. Потребность писать подобным образом появится у Матисса следующей весной, когда под солнцем Средиземноморья он попробует «вступить в схватку» с Ван Гогом. Работы Ван Гога не продавались (в июле 1890 года тридцатисемилетний голландец покончил с собой, успев за свою жизнь продать единственную картину) и не выставлялись (не считая скромной мемориальной выставки из шестнадцати полотен, устроенной через два года после его смерти). Жизнь Ван Гога служила предостережением молодым северянам, решившимся ступить на столь же нелегкий путь. Рассел не только рассказывал Матиссу о своем друге, но даже подарил ему рисунок Ван Гога — такой чести не удостаивался никто из его гостей и учеников ни прежде, ни потом.
Проведенное на Бель-Иле лето 1897 года ознаменовалось решительным поворотом не только в творчестве Матисса. В этот переломный момент, когда он начал двигаться «новым художественным курсом», его атаковала бессонница, которая с тех пор будет преследовать его всю жизнь30. Камилла считала, что Анри просто не желает спать ночью, и не понимала, насколько серьезно это угрожает его здоровью. Ее раздражало, что утром он чувствует себя совершенно разбитым, что ребенку не позволяется шуметь, дабы не потревожить отца, и так далее. Нервы у нее и самой были на пределе. Она прожила с Анри пять лет. Работала в шляпном магазине, чтобы они могли выжить; у него не было денег на натурщиц, и она позировала ему сама. Даже картиной, которая принесла ему успех в Салоне, и той он был обязан ей. И вот теперь, когда он мог бы написать десяток похожих на «Читающую женщину» работ, он отказывается от всего ради каких-то мифических идей о новом искусстве. Конечно, темперамент у Камиллы был горячий и язык острый (Матисс сам говорил, что характер у нее был посильнее, нежели у него), но теперь она превратилась в настоящую фурию, Камилла постоянно устраивала ему сцены, но решение расстаться принял не он. Летом она ушла сама. Кто-то из ее друзей потом сказал: «Камилла всегда сожалела, что оставила его. Это было счастливейшее время ее жизни».
Матисс вернулся в Париж в середине октября без Камиллы. «Матисс в буйстве молодости опрокинул каноны студии Постава Моро намного решительнее и основательнее, нежели Руо», — отозвался о привезенных Анри с Бель-Иля морских пейзажах Ру-Шампион. Смертельно больному Моро (он умрет шесть месяцев спустя) в полотнах Матисса померещился прообраз разлагающегося искусства. «Он разразился желчной отповедью — можно было бы выразиться и более резко, — в адрес негодных студентов, позволяющих себе вольности с кистью, — написал Жюль Фландрен31, один из студийцев Моро. — Первым пострадал Матисс, который привез из отпуска огромную картину, насыщенную простором и свежим воздухом...» Матисс говорил, что продолжавшиеся более двенадцати месяцев разногласия с учителем достигли своей кульминации. Мэтр больше ничему не мог его научить.
По иронии судьбы, как раз тогда, когда Матисс увлекся цветом, его друг Эвенполь двинулся совершенно в противоположном направлении: «У него был огромный талант. Картины Эвенполя были свежими, полными жизни и красок... Я восхищался им. Затем он изменился. Он начал писать все в серых тонах». Для Эвенполя эта новая степенность олицетворяла победу французской утонченности и сдержанности над врожденным чувством цвета, которое у него, как и у Моро, ассоциировалось с материальностью. Матисс, бывший одновременно французом и фламандцем, желал объединить обе художественные традиции. Он пытался совместить страстную любовь к цвету с созерцательностью, доминировавшей во французской живописи начиная с Пуссена и кончая Сезанном. Рассел, Моне и Писсарро научили его видеть, раскрепостили палитру и привели на путь поиска цвета ради цвета. Их влияние оказалось решающим, но недолговечным, и очень скоро импрессионизм показался Матиссу слишком привязанным к натурным впечатлениям32. Однако обратного пути не было. Открывшаяся перед ним на Бель-Иле дверь уже распахнулась.
Примечания
1. Салон (Салон французских художников) — наиболее представительная официальная выставка во Франции, на которой демонстрировалось творчество ныне живущих мастеров.
2. Вильям Адольф Бугро (1825—1905) — французский живописец, крупнейший представитель салонной академической живописи. Необычайно высоко ценился современниками, критики сравнивали его с Рафаэлем. Мастер «улыбок и поцелуев», писал традиционные для салонной живописи того времени пасторали, мифологические сюжеты, портреты и жанровые сцены.
3. Академия Жюлиана — одна из наиболее известных частных художественных школ в Париже, основанная в 1860 году Родольфом Жюлианом.
4. Académie, (фр.), штудия — этюд, выполненный с целью изучения натуры.
5. Франсиско Хосе де Гойя-и-Лусьентес (1746—1828) — испанский живописец, рисовальщик и гравёр.
6. Гюстав Моро(1826—1898) — французский живописец и график, предтеча символистов. Писал феерически пышные, материально иллюзорные, с налетом салонности картины на мифологические, религиозные и аллегорические сюжеты.
7. Костюмированный бал, организуемый с 1892 года каждой весной студентами Школы изящных искусств.
8. Анри Манген (1874—1949) и Альбер Марке (1875—1947) — французские живописцы, составившие вместе с Матиссом ядро группы фовистов. С 1907 года Марке выработал собственную манеру, отличавшуюся более сдержанными и тонкими цветовыми сочетаниями.
9. Генри Джеймс (1843—1916) — американский писатель, жил в Париже, а затем Лондоне. Классик американского психологического реализма. Приятельствовал с Тургеневым, бывшим его кумиром (критики отмечают тургеневский период в его творчестве), был знаком с Флобером, Золя, Мопассаном.
10. Жан Батист Симеон Шарден (1699—1779) — французский живописец, представитель реалистического направления во французском искусстве XVIII века, мастер натюрморта.
11. Ян Давиде де Хем (1606—1684) — голландский живописец, мастер натюрморта. Исполненная в 1893 году копия «Десерта» де Хема находится в Музее Матисса в Симьезе.
12. Жорж Руо (1871—1958) — французский живописец и график, один из основателей фовизма, был близок к экспрессионизму.
13. Симон Бюсси (1870—1954) — французский живописец-портретист.
14. Анри Жак Эдуард Эвенполь (1872—1899) — бельгийский художник, график и рисовальщик.
15. Камиль Коро (1796—1875) — французский живописец и график, мастер портрета и пейзажа, один из основоположников французской школы пейзажа XIX века. Его живопись отличалась особой изысканностью, трепетностью и богатством валеров; работа на пленэре сближала его с художниками Барбизонской школы.
16. Салон Национального общества изящных искусств, или Салон Марсова Поля, был основан в 1890 году в противовес старому Салону французских художников; отличался большим в сравнении с ним либерализмом, но официальный академизм господствовал и здесь.
17. «Читающая женщина» вошла в число картин, отобранных супругой президента мадам Фор для спальни во дворце Рамбуйе, где она по-прежнему и находится.
18. Эмиль Вери (1886—1935) — французский пейзажист и портретист.
19. «Бар в Фоли-Бержер» (1881—1882, Институт Курто, Лондон) — последнее значительное произведение Эдуарда Мане (1832—1883), считающегося родоначальником импрессионизма. В 1912 году картина экспонировалась на Французской выставке в Петербурге и предлагалась к продаже.
20. По имени городка Понт-Авен в Бретани получила название ПонтАвенская школа, в которую входили художники, близкие к символизму и работавшие под сильным влиянием Поля Гогена.
21. «Я изменил мнение позднее, когда в процессе занятий мне удалось понять истоки теории Гогена. Я даже дополнил ее теорией Сера о контрастах, о взаимодействии цветов, о их светосиле», — вспоминал потом Матисс.
22. Джеймс Эббот Мак-Нейл Уистлер (1834—1903) — американский живописец и график, с 1863 года жил и работал в Лондоне. Испытал сильное влияние Коро, во многом был близок французским импрессионистам. Славился пейзажами-ноктюрнами, в которых использовал живописные эффекты, создающие ощущение зыбкости, подвижности окружающей среды.
23. Римская премия (фр. Prix de Rome) — награда в области искусства, существовавшая во Франции с 1663 по 1968 год и в конце концов превратившаяся в простой придаток к академической системе образования. Лауреат премии мог рассчитывать на годичное пенсионерство в Риме.
24. Фернан Кормон (1845—1924) — французский художник, преподавал в своей студии, более известной как Академия Кормона, помещавшейся на бульваре Клиши, 104.
25. Жорж Пти (1856—1920) — французский торговец картинами.
26. Поль Дюран-Рюэль (1832—1922) — французский торговец картинами, коллекционер. Художникам-импрессионистам, устроившим первую групповую выставку в 1874 году, удалось добиться признания лишь в 1880-х, причем во многом благодаря многолетним усилиям Дюран-Рюэля.
27. Камиль Писсарро (1830—1903) — французский живописец.
28. Гюстав Кайботт (1848—1894) — французский коллекционер, живописец. Завещал свою коллекцию картин художников-импрессионистов французскому правительству, поставив условие, чтобы они находились сначала в Люксембургском дворце, а затем в Лувре. Поскольку признание импрессионизма только начиналось, дар был принят лишь частично. В феврале 1896 года 38 (из 68) картин были выставлены в Люксембургском дворце.
29. «Написав "Десерт", я больше не пытался передавать реальность колоритом Лувра, — скажет потом Матисс. — В это время среди населения распространился страх перед микробами. Никогда не было так много случаев брюшного тифа, и вот зрителям показалось, что в моих графинах кишат микробы!»
30. Дочь Матисса говорила, что отцу мешали тревоги по поводу собственного творчества и вообще «он был очень беспокойным» и ночью ждал утра, чтобы снова увидеть свою картину при дневном свете.
31. Жюль Фландрен (1871—1947) — французский живописец, рисовальщик и график.
32. «Сперва я работал как импрессионист, непосредственно с натуры; затем я стал искать концентрацию и более напряженное выражение в линиях и цвете, мне стало ясно, что надо было пожертвовать другими ценностями: материальностью, глубиной пространства и богатством деталей», — говорил Матисс.